Константин Федин - Необыкновенное лето
Придя с похорон Дорогомилова, она поставила самовар, чтобы как следует отогреться. Павлика она отпустила в гости к Вите (и сделала это с необыкновенной охотой), Тихон Платонович заявил, будто его ждут государственной спешности дела на службе (и как же она могла возражать против государственных дел, хотя ни на волосинку не поверила, что отец сказал правду). Она была счастлива, что оставалась одна.
Через час на ней было самое хорошее платье, и весь дом был прибран, и она ещё раз раздула самовар, чтобы Кирилл тоже согрелся, когда придёт. На дворе завывало свирепо, ветер выискивал в окнах микроскопические щели, и они пищали, точно в стекла бились налетевшие комары.
Время тянулось убийственно, Аночка начала отчаиваться. Она переворошила в памяти все мимолётные фразы, которые Кирилл когда-нибудь сказал в оправдание или объяснение своей занятости, или долга, или вообще чего-нибудь связанного с тем различием, какое было между ним и ею, с его ответственностью перед людьми, перед революцией, перед эпохой – ах, мало ли что обязывало Кирилла жить особой жизнью, совсем несхожей с обыкновенной маленькой жизнью Аночки!
Почему она до сих пор не задумывалась над значением всех его отговорок, мнимых нечаянностей, мешавших встречам на протяжении целого лета и осени? Как она не замечала, что ему в тягость, в обременение, в обузу эти её ожидания встреч, эти обещания, которые она берет с него – чтобы он пришёл, чтобы пренебрёг непредвиденными делами, как рогатка стоящими поперёк дороги? О, разумеется, у него чрезвычайно значительные дела. Они могут быть даже действительно государственной спешности. Извеков – не Парабукин. Привирать он не станет. Ему незачем даже преувеличивать.
Но если так, то ведь разница между большими делами Кирилла и маленькими – Аночки никогда не исчезнет. Разница может только вырасти, углубиться. Значит ли это, что Кирилл ещё больше будет тяготиться Аночкой и что она будет ещё больше обречена на бесплодные ожидания – когда он снизойдёт выделить ей минутку своего времени и, как милость, пожертвовать своё занятое внимание?
Почему, собственно, он считает себя в таком привилегированном положении? Разве для неё время не так же дорого, как для него? Разве ей легко далось вот сегодня, ради этой несчастной встречи с Кириллом, отказаться от читки новой пьесы, в которой Цветухин обещает ей новую роль? Не явиться в театр, когда её там ждут, когда она только что начала работу, с детства её манившую во сне и наяву! Это ли не жертва? А как поступает Кирилл? Он обманывает её. Он её обманул! Он не пришёл!
Все-таки, может быть, он ещё придёт? Может быть, его задержало что-нибудь из ряда выходящее? Ведь сейчас так много больших событий! А он такой большой человек! У него такие обязанности! Как можно сравнивать его обязанности с какой-то читкой пьесы, в которой Аночка, поди, и роли-то никакой никогда не получит! Она слишком обидела Цветухина, чтобы он дал роль. Она должна за счастье считать, что любит такого выдающегося человека, как Кирилл, и что он любит её.
Он, конечно, конечно, её любит! Он просто задержался. Не обманщик же он, в самом деле! Он сейчас придёт. Что она должна для него сделать? Ах, господи, она готова все, все для него сделать, только бы он пришёл! Но он не придёт! Он опоздал на целых два часа. Нет, уже на два часа четыре минуты. Четыре минуты! Мама милая, боже мой, что же всё-таки сделать, чтобы он пришёл?! Подогреть ещё раз самовар? Он остыл. Труба гудит, как домовой. А он уже остыл. Кирилл Извеков уже остыл. Господи, что за нелепица лезет в бедную голову!
Она нащепала лучины, бросила её в самовар и села на кровать. Положив локти на колени, она обхватила руками голову. Не лучше ли лечь в постель? Так жарко горит лоб.
И вдруг Аночка стремительно сорвалась с места и тотчас затихла. Стук в дверь. Да, она не ошиблась! Настойчивый, быстрый стук!
Пришёл!
Она бросилась в сени, с разбегу отодвинула щеколду. Облепленный с головы до ног снегом, согнувшись под порывами вьюги, на неё обрушился из темноты захолодавший человек.
– Скорее, скорее! – пробормотала она, распахивая дверь в комнаты и стараясь удержать другой рукой и коленкой входную дверь, на которую нажимал ветер. Она насилу справилась с запором, кинулась назад в дом, остановилась у косяка и чуть не вскрикнула.
Отворотив с плеч шубу и одним рывком стряхнув на пол снег, перед ней распрямился Цветухин.
– У-ф-ф, черт! Валит с ног! Здравствуй, дружок. Одна? Вот это отлично.
Прижавшись спиной к холодному косяку, Аночка смотрела на Егора Павловича огромными глазами. Смятение, охватившее мгновенно, свело черты её в гримасу беспомощности и испуга.
– У тебя самовар! – говорил Егор Павлович, платком разминая сосульки на висках и протирая мокрые брови. – Стаканчик горячего сейчас волшебно! И как хорошо натоплено! Ты что, ждёшь своих?
Он похлопал ей руку с неуверенной лаской.
– Нездорова? Почему не пришла? Я прямо с читки. Решил – ты заболела.
Наконец к ней пришло самообладание, и она ответила на все сразу, – да, она плохо себя чувствует после кладбища и поэтому не явилась на читку, и сейчас должны вернуться домой отец и Павлик.
– Да, Дорогомилов! – воскликнул он. – Жалко чудака. Я тоже хотел проводить его, но весь день ушёл черт знает на что. Большой был оригинал. Местный саратовский раритет. Племя, которое вырождается… А ты не в духе?
Она занялась чайным столом – обычным укрытием, за которым гостеприимные хозяйки прячут свои чувства к незваным гостям.
Цветухин придержал её за руку и усадил против себя.
– Послушай, Аночка. Я ведь у тебя неспроста.
Он глядел ей в лицо решительно, но что-то, словно обиженное, было в его вздрагивавшей нижней губе.
– Мы должны поговорить. Положение, которое создалось… которое создала ты своим поведением…
– Поведением? Я нехорошо себя веду?
– Ты, думаю, в состоянии решить – хорошо это или нет, если ты вызываешь нездоровый интерес… нездоровое любопытство всей труппы.
– К себе? Вызываю любопытство к себе? И притом всей труппы? И ещё – нездоровое?
Аночка слегка отодвинула от него свой стул.
– Пожалуйста, не говори таким языком, – попросил Егор Павлович. – Это не твой язык. Да. К сожалению, также и к себе.
– Но к кому же ещё?
– Ты делаешь вид, что я не существую.
– Егор Павлович, я вас обидела? – вдруг искренне, упавшим голосом спросила Аночка.
– Что значит – обидела? – воскликнул Цветухин, и уже открытая обида, делающая мужчину немного смешным и заставляющая его сердиться, прорвалась в его тоне. – Это скорее оскорбительно, а не обидно, если у тебя за спиной шепчутся на твой счёт и над тобой хихикают.
– Егор Павлович!
– Я говорю не о тебе. Не ты шепчешься. Но все другие! Я верю тебе, что ты это не вполне понимаешь. Поэтому и не обижаюсь. Но, ты извини, нельзя же, наконец, не разъяснить тебе, что происходит. Если ты этого не замечаешь сама или если… если ты всё-таки делаешь это немного нарочно.
– Я, правда, не совсем понимаю, – будто веселее сказала Аночка.
– Но как же? Целый месяц, как ты ввела в обращение со мной чуть ли не официальную манеру. И, прости, в этом есть что-то мещанское. Здравствуйте, до свиданья, благодарю вас – и все! Что это такое? Ведь это же все видят! Если бы ещё многоопытная, прожжённая какая-нибудь ветеранша интрижек – никто бы не обратил внимания. А ведь ты – ученица. Сейчас же у всех любопытство – что происходит? Наверно, у Цветухина что-то с ней вышло! Что-то получилось! Или не получилось! И… понимаешь теперь моё положение?
– Ну, и если понимаю, – медленно проговорила Аночка и как-то очень пристально вгляделась в Егора Павловича, – если это я всё-таки немного нарочно?
Он встал, потеребил волосы, прошёлся инстинктивно рассчитанным на размер комнаты шагом.
– Не верю. Слишком тебя знаю. Ты могла бы это умышленно сделать только в одном случае: если бы в тебя вложили чужое сердце.
Она задумалась. Ей хотелось прислушаться, что же происходит в перетревоженном её сердце и нет ли в нём действительно чего-нибудь навеянного чужим чувством. Но нет, нет.
– Нет! – сказала она с неудержимым волнением. – Я хотела остаться самой собой. Мне страшно, страшно горько было за вас, тогда, после того спектакля. Горько и – знаете? – очень стыдно.
– Но ведь я и хотел быть только самим собой! – вскрикнул Егор Павлович вдруг почти умоляюще. – Неужели ты до сих пор не хочешь видеть…
Она тоже поднялась:
– О да, я увидела! Я вдруг увидела и напугалась, что, может быть, Пастухов был прав. Тогда летом.
Он опять вскрикнул, но голосом непохожим на свой:
– Пастухов! Барин, за всю жизнь не сказал искреннего слова! Все только поза и ходули! Ты помнишь, он рисовался и хвастал, что сочиняет только по вдохновению? А нынче приехали актёры, рассказывают – он в Козлове, в этом лошадином сеновале, стряпает какие-то живые картины! Напакостил, напаскудил при Мамонтове и теперь расшаркивается, готов на что угодно! Пришлось слезать с ходуль! Болтун!