Александр Солженицын - Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 3
Приносили в газетах и портреты новых министров. Долго и беспристрастно рассматривал их Николай: кому тут можно доверить? кто из них может возглавить Россию, не найденный вовремя им самим?
Из тех же газет узнавали и о своей судьбе: князь Львов открывал биржевому корреспонденту, что удаление династии из пределов России не вызывает сомнения, и всё будет решено в короткое время.
Вот как?…
Сидели с Аликс – грустно. Ближайшим образом это не было долгое путешествие: всего несколько часов поездом до финляндской границы, единственное препятствие – Петроград, если выступят крайние левые партии (грозятся и убить). Ближайшим образом это давало им как будто свободу и независимость, – но подлинные ли? В гостях у Георга – стеснять его перед его левыми, и быть стеснёнными самим, как гостям.
И нельзя жить гостями, надо жить на свои средства. А у нас они теперь потаяли, 20 миллионов ушло на госпитали. А за границей ничего у нас нет, на что нам там жить?
Да и – что значит жить в изгнании отречённой императорской чете? Путешествовать по Европе – как высочайшим особам, давая собой материал для иллюстрированных журналов и быть предметом атаки американских корреспондентов? Страшно этой дешёвой популярности.
Конечно, Аликс хотелось повидать Дармштадт: там умерла её мать, там жила её сестра, Дармштадт ей дорог.
Коцебу, очень доброжелательный и лояльный, посоветовал государыне – написать королеве английской, чтобы та позаботилась о ней и её детях. (Один англичанин брался передать.) Аликс встрепенулась и ответила: «После всего пережитого нами мне не к кому обращаться с мольбами, только к Господу Богу. Английской королеве – мне не о чем писать.»
И потом объясняла своим: «что же писать? Я изранена поведением России, но не могу говорить против неё».
Это – они, английская чета, должны были давно написать первые, хотя бы выказать сочувствие. Выразительно их молчание.
Такая мелочь – упала русская династия…
Николай всегда очень любил своего двоюродного брата Георга, забавлялся внешним сходством с ним. Не так-то он хотел ехать, но обидно, что Георг не отозвался, не посочувствовал. Неужели не мог прислать телеграмму?
Но если и ехать в Англию – то как бы потом, после войны, вернуться в Россию?…
В Крым.
Алексей – так любит Крым. И Крым – так ему полезен.
Но если ехать в Англию – какая грандиозная укладка вещей, страшно подумать!
А вот почему революционные партии так против нашего отъезда: они боятся выдачи каких-то мифических тайн.
От этого предположения у Николая загоралось лицо: эти низкие господа судят сами по себе. Хуже – его не могли оскорбить. Но это – писалось в газетах и внушалось всей России.
Не тайны – но интимную жизнь, но детали жизни государевой четы готовы были вырвать и вынести на базар. Газеты писали, что в Царском Селе будет производиться выемка бумаг государственной важности – для следственной комиссии.
Государственной важности – пусть берут, это теперь – их. Но того, что писалось между собою, что хранилось как воспоминания хрупкие, – нельзя было отдавать толпе. Это угадала Аликс – ещё до возврата Николая – и начала жечь свои дневники, письма. Однако в каминах нарастали кучи бумажной золы, это вызывало подозрения. А с этим надо бы спешить!
Подтолкнул ещё судорожный летучий обыск, устроенный в суматохе по дворцу: пробежали по всем комнатам, ничего толком не глядя, но всюду заглядывая. (Потом Коцебу сказал, из чего был переполох: искали – кто-то донёс – что во дворце работает телеграфная беспроволочная станция.)
И Николай с первого же дня, как работу совершая, стал проглядывать и жечь из личных бумаг такое, что неприятно было бы увидеть в революционных газетах.
И так он наткнулся на письмо генерала Василия Гурко, присланное ему уже после отречения.
Странно, ведь он читал его в Ставке, всего неделю назад, но в тот момент принял – как должное, как обычное в его долгом царствовании выражение верноподданства. Потом сунул в общие бумаги.
Но столько изведал он за минувшую неделю – измен, лжи, притворства, низости – что теперь письмо Гурко засверкало перед государем алмазно: ведь он писал это письмо после отречения, когда всё уже было бесповоротно объявлено. И – писал: что отречение было движимо великодушием! Что память народа – оценит это самопожертвование монарха. (О Господи!) И что Алексей ещё, может быть, вернётся на престол. (О Господи!)
А кончалось – так преданно, так верно,- Николай теперь зарыдал над письмом.
Какие же верные люди были около него, совсем рядом, и уже вся армия была вручена этому неутомимому блестящему отчаянному генералу! – и зачем же было его отставлять – да в самые последние роковые дни – он и был генерал для тех самых дней – и возвращать больного, маловерного Алексеева? – из одного лишь неудобства отказать ему в его посту.
А – что ж было тёмного между ними? Ах, вот: Гурко, будучи в Петрограде, посещал Гучкова.
Не настоял послать крепкий гвардейский полк на стоянку в столицу? Но, воинственный генерал, он дорожил каждым полком на передовой. И Николай сам же нехотя на это поддавался, ему и самому это виделось как нарушение патриотического долга: отзывать гвардию в тыл в разгаре войны, стыдно.
И если Преображенский полк в февральские дни и стоял бы в Царском – разве государь посмел бы двинуть его на кровопролитие, русских против русских?…
Вспомнил, как великолепно Гурко провёл всю зимнюю конференцию союзников, как независимо! Никто не держался перед Николаем так дерзко – но и никто-никто-никто – не прислал после отречения такого верного письма.
Этого письма государь сжечь не мог.
ДОКУМЕНТЫ – 2813 марта
ГЕРМАНСКАЯ СТАВКА -
В МИНИСТЕРСТВО ИНОСТРАННЫХ ДЕЛ, Берлин.
Никаких возражений против проезда русских революционеров в групповом транспорте с надежным сопровождением.
13 марта
ГЕРМАНСКОЕ М.И.Д. -
ПОСЛУ РОМБЕРГУ, Берн
Шифровано
Групповой транспорт под военным наблюдением. Дата отъезда и список имен должны быть представлены за 4 дня. Возражения Генерального Штаба против отдельных лиц – маловероятны.
589
Витебск и Полоцк уже прямо были связаны с Петроградом, и с этих станций солдат в поездах ещё увеличилось, – да не командами по служебным командировкам, не возвратных отпускников – но каких-то самовольных поездчиков, это проявлялось в чём-то, и была ли у них всех станция назначения и знали ли они, куда ехали и зачем, – сомнительно. Теперь не стало им нужно брать билеты, шли в любой вагон, – отчего и не ехать?
От Витебска увидел и понял Ярослав хуже: не те солдаты оскорбительны, кто расстёгнут, чести не отдаёт, курит или семячки лускает, – а кто перепоясан, да только офицерской шашкой и офицерским револьвером. Или ещё хуже: сверх шинели, как солдаты носят Георгия, прицепил себе офицерский орден Станислав с мечами, да накривь, с поболтом, – и таких два-три мелькнуло на пересадке в Полоцке.
Это всё приходилось грозно понять: сорвали с офицеров, не подарены же.
То он всё ехал и мучился от стыда, что не смеет заступиться за своих соседей по купе, мучился, но и понимал, что он один не может изменить сломившегося общего положения. И вспоминал, что эти все солдаты – сами не виноваты, что это – наши младшие братья, которым не так объяснили.
А вот – с холодком почувствовал и себя самого под угрозой.
А на станциях не только жандармов не стало – но и комендантских пунктов как будто.
И вот что на полоцком вокзале он заметил с удивлением: на такую увеличенную массу солдат стало офицеров совсем мало, куда меньше, чем их должно быть обычно: то ли не ехали вовсе, избегали, попрятались? То ли – представить нельзя – ехали, но переодевшись?…
Такого унижения для себя Ярослав бы не пережил.
На пересадке в Полоцке он сам поволок свой чемодан – но вдруг вывернулся невысокий веснушчатый скромный солдатик и сказал:
– Ваше благородие, вам ить неловко, дайть, я перенесу!
Солдатик оказался как из своей роты, совсем родной, не тронутый общим хамством. (Да и все такие, лишь бы им очнуться, напустили на них пьяного мороку!) Он же помог Ярославу и сесть на вилейский поездок.
Тут уже и все вагоны были 3-го и 4-го класса, но прежде – да три недели назад, когда Ярослав ехал в отпуск, – на отдельных вагонах была надпись – «офицерский». Теперь такой таблички он нигде не увидел.
В вагоне, куда попал Ярослав, было много народу, да все места заняты – и поперечные, и продольные, вдоль прохода, тут не разложишься, не ляжешь нигде, кроме верхних полок, а те уже захвачены солдатами и мужиками, – но лежать и не предстояло, через несколько часов надо было слезать на пересадку.