Александр Солженицын - Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 3
Пели во много голосов, и так сильно получалось, что и при закрытой дверке проступало сквозь дерево, солому и землю. И ещё мелодии не узнав, ни слов, – а уже понял Клементьев, что малороссийская. Столько соединяющего тепла было в распеве, – как лилась бы целебная бальзамная смазка между словами, вылечивая и в безнадёжности. А распев – медленный, как облака, плывущие по небу солнечному да над пшеничным полем.
Никакой другой музыки кроме пенья церковного да народных песен Клементьев сроду не понимал. Ничто были ему все эти граммофонные пластинки, как любили офицеры, с ихними пискливыми романсами и раскатами фортепьян, – проходили, совсем не задевая душу. А когда мальчиком он пел в церковном хоре бобруйского собора, то выступали они с концертами и светского пения, там певали они и песни народные, – да и летними вечерами ученики собирались петь под плетнями, на крутом берегу Березины. (Дико вспомнить: помощник соборного регента внушал им петь: «Россия, Россия, жаль мне тебя! Царь Николай издал манифест: мёртвым свобода, живых под арест.»)
И сейчас это пение протяжное, как сама живая жизнь, – так и тянуло сразу за внутригрудье, тянуло своего к своим.
На солдат ли обижаться? Разве они рады этому петербургскому перевороту? Разве они звали его или делали? Да они сами растеряны, не знают, куда руки деть. Они если дерзить начинают – так пробуют, как всякий новый предмет хочется расщупать.
«Сейчас мы как пьяные.»
Но все вместе закинуты на дальний передний край против врага. Но всем вместе тут или стоять или погибнуть. Разве можно нас разделить?
Капитан Клементьев спустился по земляным ступенькам, одетым в жердяник, тихо отворил дверь. Она пригораживалась печью, и входящий не был сразу заметен, да и внутри совсем серо, да и не обернулись. Двое ближних солдат у нетопившейся печки заметили – шевельнулись будто команду подать, но и тоже не охотно, со святостью к песне, – Клементьев остановил их рукой. И так застрял в тёмно-сером углу. Да он уже со ступенек узнал песню, не в самих словах и дело было, а в душе:
Край берега по затишку привязаны човны.А три вербы схилилися, мое журятся воны.
Ездовых в землянке была дюжина. Почти все лежали навзничь на земляном возвышении, заменявшем общие нары, одетые, в сапогах, – и все подпевали, свободно зная песню, но всем голосом выражая несмерно больше, чем могли передать слова:
Як хороше, як вэсэло на билим свити жить.Чого ж у мэне серденько и млие и болить?…
588
Как в страстные часы отречения разительней всего было Государю услышать об измене Конвоя – так в эти первые дни плена всю царскую семью горше самого плена мучило сознание – измены верных. Кого считали верными. Флигель-адъютанты. Светлыми, долгими, радостными годами считали их верными – а они отпадали даже в первые минуты опасности.
Ещё на ходу царского поезда спасал себя и свои чемоданы Мордвинов. Ещё с царскосельского вокзала, даже не заметили когда, – скрылись Нарышкин и герцог Лейхтенбергский. Отстал ещё в Ставке Граббе. Но больней всего пришлась измена Саблина – почти родного, почти члена семьи, обязательного на тесных семейных карточках, милого любимца всех детей.
Ждали их, ждали день за днём, хоть кого-нибудь. Спрашивали по утрам у Бенкендорфа: «Не приезжали?…» Он качал старой головой.
А потом: «И не приедут, Ваше Величество!»
Эти последние дни ещё оставался, но не скрывал своих терзаний заведующий делами государыни граф Апраксин. Сегодня и он прощался, так бессмутительно и выражая, что его обязанности перед собственной семьёй не разрешают ему оставаться в арестованном дворце. И ушёл навсегда.
Но ведь у Лили Ден был оставлен и брошен маленький сын, и она вовсе не обязана была по службе, лишь по дружбе и верности разделила все тяжкие дни с государыней, а теперь осталась и среди арестованных, удивительная душа! Кажется – чужой швейцарец, Жильяр – добровольно заперся с пленниками.
Совсем рядом, в лицейском здании, тоже обращённом в тюрьму, томились – и не было сил им помочь – захваченные начальник дворцового управления Путятин, начальник дворцовой полиции Герарди, генерал Гротен, генерал Ресин, командир корпуса жандармов граф Татищев, подполковник фон-Таль и ещё несколько. Их не кормят, не дают постелей, они лежат на школьных партах и на полу. Их всех арестовали в ранние дни – и теперь, по измене других, что можно было думать: и из них отпал бы кто-нибудь, продлись его свободный выбор?
Эти грозные дни распахнули перед царской семьёй до сей поры непредставимые глубины человековедения. Крушились, но и возрастали в этом суровом опыте. Как же они, глядя в глаза, слушая речь, – так могли ошибаться в людях?!
И любимый духовник их величеств – отец Александр Васильев, – тоже не шёл на зов во дворец. Тоже отшатнулся? (Говорили и: болен.)
А боцман Деревенько – пестун и нянька наследника, обласканный, засыпанный подарками, всегда верный как пёс, теперь мог, заставали его: развалясь в кресле, приказывал наследнику, едва вставшему из постели, подавать себе то и другое.
«Половина Ея Величества» – остались на месте почти все, от камердинеров до низших слуг. «Половина Его Величества» – рассеялись почти все. Остался верный камердинер Чемодуров.
О Господи, Ты один, ведающий души людские, – открой же нам, научи же нас: видеть суть людскую.
И – прости им отступничество их…
Никогда б не ушёл Григорий – и вот лежал поблизости, – но и мёртвого выкопали, осквернили, увезли.
А уж обо всех великих князьях – что и говорить? Они всегда были первые враги царской чете. Теперь многие – и в газетах поносили, ища расположения публики. И даже Павел – дал пошлое газетное интервью. И, живя по соседству в Царском,- от момента ареста не пытался связаться.
Впрочем, связаться с арестованными теперь и не легко. Узникам запрещены телефонные разговоры, аппараты остались только в караульном помещении. Туда же доставляются все письма и телеграммы, все вскрываются – после чего их вручает новый комендант Коцебу, – как раскрытыми же принимает и все письма от царской семьи. (Но этот ротмистр оказался очень сочувственный человек, даже просто хороший, – и немало писем вручил и отправил закрытыми, отправлял и телеграммы, иногда украдкой передавал и сообщения, полученные по телефону.)
Охранный гарнизон действовал по инструкции, разработанной до поразительных деталей. На положении арестованных состояла и вся придворная прислуга – повара, лакеи и вся челядь, лишь внутри помещений имея право свободного перехода и исполнения обязанностей. Докторам ли, механикам – право входа (и потом в сопровождении) и выхода каждый раз с разрешения дворцового коменданта, остальным – только с разрешения Временного правительства. Дежурный офицер просматривал каждый стебель приносимых цветов, папиросную бумагу, в которую они завёрнуты. Вскрывались и истыкались банки с маслом с петергофской фермы, а булки и печенья лишь потому избегали этой участи, что их пекли в кондитерской дворца. (Впрочем, прерывался то один продукт, то другой, то даже картофель, а гофмаршальская часть обращалась к комиссару по делам бывшего Собственного Его Величества Кабинета с просьбой не прерывать доставку молока больным детям бывшего императора.)
Посторонних лиц не впускали во дворец без разрешения правительства, но революционные солдаты – развязные, вызывающие, могли сколько угодно бродить по дворцу, потому что внутренних постов не было. Они всё хотели видеть – комнаты, вещи (и воровали многое, особенно серебряные ложки), требовали показать им наследника, едва не ломились в комнаты больных детей, во все комнаты, приходилось запирать двери, высказывали обо всём беззастенчивые замечания, бранились с прислугой – зачем одеты в ливреи, зачем слишком ухаживают за царской семьёй, зачем слишком сильно кормят и почему несут вино. По вестибюлям, коридорам, парадным залам они ходили в шапках, куря, шумно, вид их был страшен, собственные офицеры боялись их, – да во 2-м гвардейском стрелковом полку и сами офицеры оказались ужасны, ни одного кадрового, всё какие-то зелёные прапорщики.
Но и снаружи успевали они набедить: в парке стреляли по козам, застрелили трёх оленей, полуручных. Одного – совсем близко, и долго кровь бурела на снегу у пруда.
Самого революционного Петрограда, самой революции царская семья так и не повидала – но эти развязные солдаты, ещё недавно лейб-гвардейцы, убеждали довольно.
И чтобы меньше было столкновений и расстройств – все приняли: буквально выполнять распоряжения коменданта и охраны. С полным спокойствием и покорностью (как военный человек) относился ко всем строгостям экс-Государь, не высказав ни разу упрёка, ни даже когда приходилось у запертой двери ожидать по 20 минут конвоя и ключа.