Сергей Жигалов - Дар над бездной отчаяния
– Из Самары, похоже. Может, из-за икон, из-за продажи чего, – встревожился Никифор.
Дверь растворилась. Гость в чёрном пальто с порога летучим взглядом обежал развешанные по стенам сохнущие иконы, резким кивком поприветствовал Никифора. Прядь длинных волос скользнула из-за уха на крутую скулу. Пятернёй в перчатке он замахнул волосы назад. На вид ему можно было дать не более тридцати.
– Проживает тут богомаз? – сильным голосом спросил он и тут увидел слезавшего с печи Данилу.
– Петруша, – шагнул к нему, – ну, ты, брат, законспирировался. По всей России тебя искали, а ты под боком.
– Как нашёл-то?
– Стучитесь да откроется. Так что ли у вас говорится? Я и стучался. В монастыре сказали, потёк странствовать…
– Прибился вот. Иконы пишу. А ты?
– Медленно, но верно иду к гильотине. – Гость засмеялся, прошёлся по мастерской. – Познакомь с хозяином-то.
И сам гость, и смех его не понравились Никифору.
Поначалу он решил, что гость из церковных. Но тот не перекрестился на иконы. Отчего-то назвал Данилу Петрушей. Приезжий смахивал на чужестранную птицу, невесть как залетевшую под крышу, – в эти стружки и краски.
– Это Никифор, мой хозяин и сотоварищ в иконном деле, – просто сказал Данила. – А это друг юных игрищ и забав. Как тебя вернее представить?
Никифор, освобождая правую руку для пожатия, положил молоток.
– Георгий Каров, – рука в черной перчатке дёрнулась, было, вперёд, но вернулась, нырнула в карман. Каров с маху поклонился, завесив лицо во лосами.
Никифор поклонился в ответ.
– Я у вас, коль можно, переночую… – Гость снял перчатки. На левой руке на месте малого безымянного и среднего пальцев торчали обрубки.
«Беспалый», – заметил про себя Никифор, вслух же сказал:
– Ночуйте. Хотите тут, хотите в избе. И ямщика определим. Чего ему в ночь ехать.
– Скажи тогда, пусть вещи принесёт.
– Что, Георгий Каров, всё караешь?
– Я-то, понятно, а ты, Петруша, зачем в Данилу перекрестился?
– В монастыре. Знаешь, при пострижении в монахи игумен три раза ронял на пол ножницы. И я три раза поднимал их и подавал ему. Ты ложишься на пол между двумя рядами монахов, они накрывают тебя своими чёрными мантиями. И ползёшь под этими мантиями, из тьмы к свету, рождаешься заново. И тебе дают другое имя, – Данила достал с печи валенки. – Разоблачайся, садись ближе к печи. Давно оттуда?
– С полгода. – Гость переобулся в валенки, накинул данилову овчинную безрукавку и, вроде как, оборотился своим, сельским. Грише гость тоже не глянулся. Уж очень он раскатисто удивлялся его рисункам и иконам, хвалил без удержу. Домогался, чтобы показал, как рисует.
После ужина гость и Данила вернулись из избы в мастерскую, позвали и Григория. Никифор с Ариной и Афонькой остались в избе, приплюснутые появлением диковинного гостя.
Тем часом в мастерской Гриша, поддавшись уговорам Данилы, взял в зубы карандаш и принялся рисовать гостя. Тот повился-повился над ним и, видя, как медленно юный живописец выводит каждую чёрточку, заскучал, оборотился к Даниле.
– Я за тобой, хоть ты и внове рождённый. После Неупокоева у нас нет хороших поваров для изготовления «тортов» и «книг» для сатрапов.
– Опять ты за старое, – пригнул голову Данила.
– Ты душу свою спасаешь, а мы, грешные, – Свободу. – Каров прошёлся до порога и назад. – На них кровь наших братьев, и она вопиёт об отмщении.
– Не мелькай, сядь, – Грише неловко было делать набросок.
– Портрет для филеров, – хохотнул гость.
– С собой возьмёшь.
– Так мы едем? Ты не богомаз, ты прирождённый химик. Бомбист.
– Лицо обороти к свету. – Данила подошёл к сидевшему на табурете гостю и, положив ладони ему на голову, как бы погладил по волосам. – Тебе видно, Гриш? Тот, не выпуская из зубов карандаша, кивнул. Углубившись в рисунок, он почти не вскидывал глаз. Лицо гостя отразилось в его памяти, как в зеркале. И он переводил на лист овал чистого румяного лица, большой лоб с разлётными бровями… Он всегда начинал со лба и глаз.
– Лицом к свету, – хохотнул приехавший. – Хочешь сказать, блуждаю во мраке?
– Это ты говоришь.
– Мы должны повернуть лицо всей России к свету, который они застят своим троном чуть не триста лет. А ты им нанялся в помощники. Малюешь на досточках иконки и счастлив. Невдомёк тебе, что эти твои лики святых есть кандалы и оковы на руках и ногах народа. Господь сделал человека свободным. А вы заковали в железа церковных догм и тело, и душу. Отменили крепостное право, обрекли на долговое рабство – выкупать земельные наделы. Запугали народ страшным судом, адом, грехами… Все эти Салтычихи, Троекуровы, Ноздрёвы, Плюшкины – мировой стыд и позор… Очнись, Пётр!
– Слава Богу, я очнулся тогда, после… – Данила глянул на Григория, запнулся. – Помнишь, к нему в камеру пришла жена и простила его за убийство мужа, отца её детей?
– «Прости, Господи. Не ведают, что творят…» Слышали мы это «ку-ку», – перебил его всё с тем же холодным смешком гость. – Ведаем! Царство тирана мы заменим на царство свободы и демократии. Дума, парламент, выборы. Народ будет свободно изъявлять свою политическую волю. Это тебе не «иконка на дощечке». Хочешь, в Иисуса Христа веруй, хочешь в Аллаха, а хочешь – в Ярилу-бога.
Гриша чувствовал, как взволновался Данила.
– Не буду спрашивать, хотят ли твоей чужестранной демократии миллионы крестьян и рабочих, кто в поте лица добывает хлеб свой. Не буду спрашивать, что вы сделаете с миллионами приверженцев тирании. Я спрошу, как ты выразился, про «иконку на дощечке». Куда вы её денете?
– Народ сам решит – оставить твою «дощечку» или баню ею разжечь.
До Григория, с головой погружённого в рисунок, как дождь сквозь холстину, стучали слова-капли: «тиран», «демократия», «миллионы», «распни»… Он не улавливал нити разговора, но не умом, а сердечным разумением стоял за Данилу.
– Подкупите, оболваните толпу, внедрите туда своих, науськаете, и они опять отпустят на волю разбойника, а Христа распнут.
– Ты сомневаешься в нашей порядочности?
– Он сказал «Не убий». А вы убиваете. Он сказал: «Не возжелай». А вы хотите завладеть чужим… Но, распяв не тело, а образ Его, вы, сами того не желая, в сердцах миллионов возвеличите Его ещё больше. И погубите себя. А душа? Ей куда прикажете деваться? Отнимете Бога, что у человека останется? Плоть! Как у животного. Без поста, молитвы, покаяния, исповеди, чем победит человек зверя внутри себя?
– Законом! Железной рукой закона, равного и для министра, и для землепашца, – почти закричал гость. – Наступит эра равенства и братства!..
Гриша повернул голову, не выпуская из зубов карандаша, вгляделся в гостя, пытаясь поймать выражение его глаз. Почудилось, из-под бровей гостя вьётся дымок и пахнет серой.
– Железной рукой братскую любовь в душе русского человека не добудешь, – покачал голо вой Данила. – И это мы слышали. Оставь, я не ссориться приехал.
Я, право, рад нашей встрече, – гость улыбнулся широко и весело, наклонился над Григорием, обдав запахом дорогого табака.
– Неужели у меня такая грозная физия? Данила тоже подошёл к столу.
– Я не дорисовал, – дребезжащим из-за карандаша в зубах голосом, не поднимая глаз, сказал Гриша. Он никогда не смотрел на людей, которые ему не нравились, боясь встретиться с ними взглядом.
– Чего молчишь, пророк Даниил, – спросил шутливо гость. – Напророчь по этому портрету, как «скоро на радость соседей, врагов засыплюсь землею сырою». Скажи мне всю правду, не бойся меня…
– Гриш, иди спи, труженик великий.
– Я еще не дорисовал.
– Завтра дорисуешь, иди с Богом! Данила открыл дверь в избу, помог перелезть ему через порог. Потом подошёл к гостю, отблёскивая лысиной в пламени двух свечек, горевших по краям стола, за которым рисовал Гриша. Взял рисунок в руки:
– Уловил он, простец, смятение твоё душевное и в наброске этом выдохнул.
– Дай-ка, – гость поднёс лист к свече, вгляделся. – Не похож! Не стал я при нём говорить, все-таки старался парень.
– Не люб ты себе такой. Палачи красны рубахой, а не ликом, – тихо сказал Данила.
– Не ты ли сам тогда бомбу под книгу сделал? Ею ещё калужского прокурора Трубодымова, или как его там, Дымокурова на клочья разнесло… К слову, не сладишь ли нам ещё одну такую «книжицу»? На самого царя зверей. В историю войдёшь, – гость поднёс лист с рисунком к свече. Угол взялся пламенем. Данила выдернул рисунок у него из рук, загасил пальцами.
– Оставь на память.
– Для охранки?
– Имя убиенного моей проклятой бомбой Иван Иванович Искроверхов, – Данила перекрестился. – Век мне этот грех не отмолить. Думал, в монастыре спасусь, не попустил Господь мне, грешнику. Опять в мир поволокся. В Киев поклониться святым мощам ходил. На Валааме, где православие раньше всего зародилось, два года трудился. А тут очутился провидением Божьим. Замерзал.
Попросился заночевать. Утром, как Гришатку увидел, так меня и ознобило, – Данила дрогнул голосом. – В той карете с Искроверховым ехал сынок его лет семи-восьми. Взрывом ему оторвало ноги и он кровью изошёл. Понял я тогда, что не сам, а мой ангел-хранитель привёл меня в этот дом, к этому убогому мальчику…