Сергей Жигалов - Дар над бездной отчаяния
В гимназии, двухэтажном, красного кирпича, здании, Никифор занёс Гришу по лестнице на второй этаж. Директор, Алексей Иванович, молодой, румяный, в форме, сам похожий на гимназиста, встретил их радостно. В кабинетике-боковушке потчевал чаем. Выпытывал у Гриши, кто его писать-читать учил. Тот, осмелев, слова премудрейшего Епифания Сергию Радонежскому наизусть говорить стал: «Тайну царскую следует хранить, а дела Божьи проповедовать похвально: ибо не хранить царской тайны – пагубно и опасно, а молчать о делах Божьих славных – беду душе наносить. Поэтому и я боюсь молчать о делах Божьих, вспоминая мучения известного раба, получившего от господина талант и в землю его зарывшего…».
Тут Афанасий Никитович по-молодому порывисто вскочил со стула и расцеловал Гришу в щёки. Директор велел принести из библиотеки книгу с текстом жития и устроил экзамен.
«Жил недалеко от лавры преподобного отца нашего один вельможа на реке, называющейся Волга, – читал директор и останавливался. – А далее?»
– «Этот самый вельможа от беса мучился жестоко, непрестанно, днём и ночью, так что он даже железные пута разрывал, – по памяти, как по-писаному, продолжал Гришатка. – И ничем его не могли удержать, даже десять или более мужчин крепких…».
Директор следил по строкам, удовлетворённо кивал, останавливал движением руки, читал: «Когда привели его в монастырь, преподобный вышел из церкви, неся крест в руке. Когда же он перекрестил его, безумный зарычал громким голосом и отскочил от места того». «А около того места была вода, после дождя собравшаяся; увидев её, больной бросился в неё, воскликнув:
«Какое мучение от пламени этого страшного, – ясно, без запинки пересказывал Гриша. – … тогда я увидел пламя огромное, из креста исходящее, которое всего меня окружило. Тогда я бросился в воду: ведь я думал, что сгорю от пламени этого…»
Отложив «Жития», директор взял с полки книгу В. И. Даля «О поверьях, суеверьях и предрассудках…». Открыл и велел Гришатке прочесть страницу, а потом пересказать. И опять тот ясно и внятно пересказал. В одном месте запнулся, слова «по ндраву» не запомнил…
Договорились, что Грише составят программу занятий, выдадут учебники. Раз в три месяца отец будет его привозить и он будет сдавать экзамены экстерном.
– Какие люди есть на свете, – умилялся Никифор. – А мы этого старичка, как тот крестьянин из жития Сергия, не признали, невежничали с ним, серчали, – сокрушался радостный Никифор. – Гришатка-то, стервец, на память, как по-писаному… Ну, парень, не зря ты так рвался в Самару. Вон как твоё дело взыграло…
Так, за разговорами, возвращались они домой. И чуять не чуяли, какая на них надвигается беда. Вёрст десять оставалось до дому, когда вдруг поползли им встречь рыхлые снеговые тучи, взялась степь позёмкой, снег повалил. Гриша дремал, будто медвежонок в тёплой берлоге, завернутый сверху в отцовский овчинный тулуп. В памяти являлись картины встречи в гимназии. Вспоминалась бронзовая скульптура: могучий старик с белой бородой. Директор назвал его по-чудному, Лаокооном, и двое прекрасных юношей, его сыновей, борются со змеями. Мука и отчаяние с лица Лаокоона на скульптуре будто перетекли в сердце к Гришатке. И теперь, лёжа в санях, он больше, чем тогда, при виде скульптуры, ощущал отчаяние отца, на глазах которого змеи обвивали, губили его сыновей. Будто это происходило на берегу Самарки у него на глазах. И всё новые змеи бессчётно ползли на берег в космах зелёной тины и обвивали несчастных.
Когда он очнулся и выглянул из своей овчинной берлоги, в глаза сыпануло снегом. Показалось, будто они вместе с лошадью и санями ушли на дно ледяной пучины и продолжают ехать среди колышущихся в белесой мешавени призрачных чудищ. А те шипели, выли и норовили опутать своими ледяными хвостами, как на той страшной скульптуре. Никифор подложил вожжи под себя и доверился Лизкиному чутью. На гриве и на челке у лошади намёрзли комья обледенелого снега. Она, кособочась, долго шла на ветер, но, измёрзнув, незаметно для седоков, повернула под ветер и, по самое брюхо увязнув в снегу, встала, понурив голову. Никифор рукавицей смахнул снег с лошадиной морды, с опавших Лизкиных боков, накрыл её попоной. Сам сел в сани, прикрыв от ветра Гришатку.
Прошёл час, а может, и два. Сани и их самих с головами заровняло снегом. Гришатка очнулся оттого, что сделалось трудно дышать.
– Бать, а бать, очнись, – позвал он. И отец, и Данила спали с прихрапом. Насилу растолкал.
– Вот так и замерзают, – выгребаясь наверх, сокрушался Никифор. – Лизка-то, гля, по самую холку.
Снегопад перестал. Мело понизу. Куда ни глянь, плясали по сугробам белые змейки, глазу зацепиться не за что. С трудами вызволили сани с лошадью из овражка. А куда ехать-то?
Договорились, что Никифор пеший пойдёт искать дорогу, а Гришатка с Данилой останутся ждать тут, в санях. Ветер стих. Бредущего по снегу Никифора скоро поглотила позёмка. Данила потоптался, потоптался вокруг саней. Углядел вдали тёмную полосу. Достал из соломы топор:
– А ну как ночевать тут придётся. Вроде, как дерева чернеются. Дровец насеку. Не спи, ворочайся, а то замёрзнешь. – И тоже убрёл. Гришатка пригрелся под тулупом, задремал. Очнулся от сильных толчков. Лизка бешеным намётом скакала по сугробам. Сани взмётывались на снежных гребнях, ныряли. Гришатка проморгался и обомлел: по бокам от саней, вытянув вострые морды, стлались над сугробами серые худые звери. Из разинутых пастей клубками катился пар.
– Батяка-а-а, волки! – не помня себя, закричал Гришатка. – Данила-а-а, волки!
Звери шарахнулись от человечьего голоса на стороны. Лизка, проскакав метров двести, встала, часто понося боками. Стая окружила лошадь с санями. Напрасно Гришатка, поднявшись столбиком, выглядывал отца или Данилу. Волки, лобастые, худорёбрые, сверкая голодными глазами, подступали всё ближе. Лизка храпела, била копытами в оглобли. Гришатка углядел в соломе кнут. Лёг на бок, зубами закусил кнутовище. Волки были уже метрах в пяти. Отбегали, садились в снег.
– Пошли отсель, окаянные! – Гришатка мот нул головой, чтобы громко хлопнуть. Но помешала шуба, нахвостник змейкой вильнул по снегу. Самый близкий зверь отпрыгнул, зарычал.
– Батяка, Данила, выручайте, волки! – Зеленоватые глаза промеж широких серых лбов сыпали злыми голодными искрами, обступали. Лизка раздувала ноздри, всхрапывала, позвякива ла уздечка.
– Пресвятой отче, Сергий, не дай погибнуть лютой смертью, – стал молиться Гришатка. – Спаси мя от волков. Молю тя, Отче. Я так хочу жить на белом свете, иконы писать…
Рванулись сани. Из-под копыт вздыбившейся Лизки, визжа, покатился живой ком. Гришатка не удержался, вывалися из саней в снег. Проморгался. Прямо на него серой тенью летел зверь. Гришатка успел повернуться к волку спиной. От сильного толчка он ткнулся лицом в сугроб. В спину упёрлись волчьи лапы. Овчина затрещала под ударами клыков. Лизка билась в оглоблях, кричала, будто человек, которого убивают. Гришатка ощутил смрадный запах из пасти волка – так пахла смерть. Минута – и его разорвут на клочья. Вернётся Данила с Никифором к белым косточкам.
И тут он услышал над собой обвальный шум крыльев и клёкот. Следом за этими звуками раздался дикий визг, скрип снега. Опасливо высунул из шубы голову. В вихрях снежной пыли верхом на волке крылатился зверь о двух головах. Из глаз его летели брызги огня. Проморгавшись от залепившего глаза снега, Гришатка узнал своего знакомца. Двуглавый орёл одной лапой когтил волку морду, другую вонзал в спину у самого хвоста. И, как чингизхановский палач, притягивал затылок жертвы к пяткам, чтобы переломить хребет. Топырил крылья, чертя ими снег и не давая переярку бежать. Забитые волчьей шерстью клювы сыпали злой клёкот. Миг назад зверь норовил добраться до человечьего горла. И вот теперь от его серой шубы летели клочья и жестокие когти пронзали глаза.
– А-а-а-а! – вне себя закричал Гришатка. Орлиные головы мотнулись на крик. Волк вывернулся и покатился по сугробам. Орёл забил крыльями, стелясь по снегу, метнулся вдогон. Стая сыпанула от крылатого врага на стороны. И всё пропало, как страшный сон.
Гришатка огляделся, вокруг простиралась белая пустыня. Наливались теменью сумерки. Ветер совсем перестал. Скоро на высоком небе заиграли ясные звёзды. Лизки с санями нигде не было видно. В разодранный волком на спине полушубок полз холод. Он был один в этой ночной ледяной пустыне. Набившийся за ворот снег таял, стекал меж лопатками. Подступало отчаяние. «Тот с бородой, Лаокоон, что боролся со змеями, был не один… Легче ему было», – в отчаянии вспомнил Гришатка. – Лизку бы найти».
Он лёг набок и покатился по санному следу. При каждом перевороте рукава полушубка вскидывались и падали на снег, как обломанные крылья. То и дело утыкался лицом в снежные гребни. Снег таял на лице, мешался со слезами. Он катился, пока не закруживалась голова и степь не начинала кружиться вместе с небом и звёздами. Тогда он перекатывался на спину, зажмуривался и ждал, пока небесная карусель остановится. Переворачивался на живот, вставал столбиком. Вокруг разливалась мёртвая ночь, сожравшая Лизку с санями, орла и разбежавшуюся волчью стаю.