Идрис Базоркин - Из тьмы веков
— После войны… Сказанул! — попыхивая цигаркой, ухмыльнулся еще один раненый.
Тоскливый получался разговор.
— Конечно, дело наше ненадежное, — согласился раненный в руку, — впереди — австрияк, позади — военно-полевой, а между ними наш брат, серая вошь с порожним брюхом… Картина!
— Да нынче и в тылу только та привилегия, что немца не видно! — сплюнув, пробасил парень с цигаркой.
— Что немец? Это — враг. А свои-то лучше, что ли? Пишут жа: хлеб да скотина — все к перекупщику ушло! Надо тебе, иди и бери у него втридорога… — раненный в руку говорил негромко. Но ни одно его слово не пролетало мимо друзей. — И в городе, конечно, то же. Рабочие ради матушки России по осьмнадцать часов, с молотком, а прибыля — дяде…
— А нам зато почет! — весело отозвался Филипп. — За храбрость — медаль на грудь! А за дурость — генеральский зад на шею!
Незаметно подошел прапорщик. Знали его здесь как выскочку из приказчиков. Он числился в контуженных, но солдаты между собой окрестили его симулянтом.
— Доболтаешься ты, Филипп! — сказал он чистеньким тенорком. И, напустив на себя важность, строго объявил: — И вообще пора прекратить эти разговоры!
— На чужой роток не накинешь платок! — откликнулся Филипп.
— Вам, господин прапорщик, промеж нас делать нечего, — спокойно заметил раненный в руку.
— Темень вы! Деревенщина! — обозлился прапорщик. — Вас жиды агитируют кончать войну, а вы и уши развесили… Немецких шпионов не понимаете!
— И то верно! — сказал Филипп, со свистом высморкавшись, и многозначительно добавил: — Не верь речам чужим, а верь глазам своим!..
Солдаты засмеялись. Прапорщик понял, что над ним насмехаются.
— Пора на ужин… — начал было он, но Филипп перебил:
— Хлеб да вода — богатырска еда! Солдатикам — тюря, командиру — куря…
Прапорщик со злостью посмотрел на него. Но тот глаз не отвел.
Это был парень сорвиголова. Разведчик. За дерзость он уже побывал в военно-полевом суде, да четыре «Георгия» выручили. Прапорщик боялся его, но и спустить ему не хотел.
— Погоди! Ты у меня заработаешь! — пригрозил он так неуверенно, что, почувствовав это, сам покраснел до ушей и разозлился на себя.
— Ваше благородие! — громко и даже с оттенком игривости обратился к нему Филипп и вдруг, перейдя на шепот, пустил скороговоркой:
А курица — не птица!Баба — не человек!Прапорщик — не офицер!Жена его — не барыня,А ротного кухарка!..
Солдаты весело рассмеялись.
— Катись-ка ты колбасой! Пока я твою кастрюлю не сплющил!..
Что-то пробормотав и задохнувшись от ярости и бессилия, прапорщик удалился. А Филипп, как ни в чем не бывало, добродушно запел:
Жила-была прачкаЗвали ее ЛукерьяА теперь на хронте — сестра милосердия!Жил в Москве извозчик. Звали все Володя!А теперь на хронте — да ваша благородя!..
Иной раз от желания понять этих людей у Калоя начинала болеть голова. Но главное он все же хорошо усвоил: народ в России устал от войны и что-то уже делает, чтоб покончить с ней.
И было это ему очень по сердцу.
Позже, вернувшись в полк, он долго и подробно рассказывал своим обо всем, что здесь увидел и узнал. Рассказывал о Филиппе, о прапорщике. И горцы удивлялись, как мог солдат позволить себе такое против офицера. Только об одном человеке умолчал Калой…
Появление Калоя в госпитале сразу привлекло к нему внимание.
Кое-кто из раненых попытался проехаться насчет его роста. Но Калой так резко оборвал их, что второй раз никто не пытался повторить шутку.
Перевязывали раненых в большом классе, куда заходило сразу по нескольку человек.
Осматривая Калоя, врач обнаружил у него сквозное ранение в икру. Оно не было опасно, но рана оказалась запущенной.
Калой сидел на топчане, согнув над чашкой ногу.
Когда хирург начал обрабатывать рану, сестра милосердия, которую все здесь с уважением называли Анной Андреевной, встала за спиной Калоя и осторожно, но твердо взяла его за голову и прижала к себе.
Калой медленно повернулся. Глаза их встретились: ее — спокойные и ласковые, его — полные удивления. Они смотрели друг на друга несколько дольше, чем надо было.
«Что за человек?..» — подумал Калой и в это время услышал ее мягкий, немного певучий голос:
— Больно… Ничего не поделаешь… сейчас пройдет… Без этого нельзя… А то можно и ноги лишиться…
Калой сконфуженно улыбнулся и освободил из ее рук голову.
— Я не сказал болит… Я не мальчишк… Это такой болит — чепуха!
Раненые переглянулись. Даже врач с любопытством посмотрел на него. Здесь все знали, какая это «чепуха», когда зондом насквозь проходят рану и продевают в нее фитиль.
На следующий день Анна Андреевна перевела Калоя в маленькую отдельную каморку, принесла два табурета и удлинила топчан.
Калой от души благодарил ее. На обычном топчане он не мог вытянуться. А в общей палате, где некоторые солдаты курили даже ночью, страдал от табака.
С тех пор каждый день чувствовал он внимание этой женщины, ловил ее случайные взгляды. И его потянуло к ней. Утром он с нетерпением ждал, когда она придет в палату. Потом с тайной радостью шел к ней на перевязку. Ждал, когда после отбоя, перед сном, она на миг появится у него, по-хозяйски дотронется до каких-то вещиц на столе, подоткнет выбившуюся простыню, улыбнувшись, скажет «спокойной ночи» и выскользнет в коридор, мягко прикрыв за собой дверь.
Это была необыкновенная женщина. Иногда Калою казалось, что она вот сейчас возьмет да и заговорит с ним на его языке. Такой близкой, родной стала она ему.
Когда он видел ее, к нему приходила радость. Когда почему-то ее не было, он хмурился и все вокруг ему казалось потерявшим цвет.
И вот однажды Калой крепко задумался над тем, что с ним происходит. А задумавшись, пришел к мысли, что враг Аллаха толкает его на неверный путь. И он решил не поддаваться. Но когда борьба с самим собой стала не под силу, когда он почувствовал, что ищет повода видеть Анну Андреевну чаще обычного, а ночью, во сне, она до утра не покидает его, он пошел к начальнику госпиталя и попросился в полк.
На другой день, получив документы и вещи, Калой обошел палаты, прощаясь с солдатами и «медициной». Всем он сказал свое «пасиба». Расставались с ним люди с сожалением. Не увидел Калой только Анну Андреевну.
Он вернулся к себе. На столе лежало свежее белье. Калой разделся до пояса и начал надевать рубаху. Когда он кое-как напялил ее на себя, она с треском разлезлась на спине. Послышался смех. Он обернулся. В дверях стояла Анна Андреевна.
Лицо этой женщины всегда поражало его своей белизной. Но сегодня оно казалось еще белее. Она перестала смеяться. Ее синие глаза смотрели на него с грустью.
— Сними. Это ж не твое белье. Вот твое. Я принесла… Примерь…
Желая за грубоватостью скрыть свое смущение, Калой, словно и вовсе не стесняясь ее, начал стягивать с себя рубаху. И она снова затрещала по всем швам.
— Подожди! Дай помогу, а то и починить не удастся! — воскликнула Анна Андреевна. — Сядь. Подними руки…
Калой с трудом вылез из рубахи. И тогда Анна Андреевна увидела на его широкой груди, на руках рубцы от глубоких ран.
— Что это? — удивилась она.
— Молодой был, медведем дрался, — ответил он просто и надел поданную ему рубаху. Эта оказалась впору.
— Почему так рано уезжаешь? — спросила Анна Андреевна, отведя глаза в сторону. — Нога ведь еще не зажила…
Калой помолчал, подбирая нужные слова, и, тоже не глядя на нее, ответил:
— Нога — чепуха болит! — И добавил: — Ты болит. Очень… Она залилась краской.
— Разве я сделала тебе что-нибудь плохое?
Он замотал головой.
— Нет. России большой. Много луде я видал. Разный народ. Такой, как ты, не видал. Плохой!.. — Он усмехнулся. — Ты разве можно плохой делат?.. Плохой — война. Плохой — ты молодой, я нет… Я говорил себе: Калой, какой твой дело сегда этом женчин смотреть хочу? Держи себе… Я так сказал, а сердца не принимаю. Тогда я сказал: Калой, уходи. Твой дело тут нет. Иди война. За этом иду… Нога — чепуха болит! Сердца — другой дело… Нога терпит можно…
Она все поняла. Но до сих пор она не могла понять одного: почему ее, жену коллежского советника, избалованную вниманием мужчин, женщину другого круга и воспитания, с первого взгляда потянуло к этому простолюдину-горцу?..
Узнав, что он сам попросился из госпиталя, она всю ночь не сомкнула глаз.
Между ними не было ничего. Не было сказано ни одного лишнего слова, но она была уверена: он разгадал ее мысли и чувства, все понял и, не видя иного выхода, решил оборвать протянувшуюся нить, которой рано или поздно все равно суждено было оборваться.
И вот он подтвердил эту догадку. Она смотрела на него, большого и с виду грубого человека, и удивлялась той чуткости, которая оказалась в нем.