Геннадий Семенихин - Новочеркасск: Роман — дилогия
Постояв в изголовье покойного, секретарь горкома обнял Александра Сергеевича.
— Дорогой вы наш, — сказал он глухим голосом, — уже ничего, к сожалению, не изменить. Мы приехали, чтобы выразить вам и вашей семье сочувствие, если оно хоть как-то сможет ослабить вашу безраздельную скорбь. Да разве ее ослабишь? Мы одно только можем сделать: рассчитаться с врагами революции за нашего Пашу. Это вот от него в первую голову зависит, — кивнул он на своего спутника.
— Будьте спокойны, — пробасил Ловейко. — Не пройдет и недели, как я разнесу их осиное гнездо. Мои хлопцы уже вовсю работают. Ни дохлому, ни живому гаду пощады не дадим.
У Александра Сергеевича дрожали руки. Боясь расплакаться, он поспешно достал из кармана пенсне и утвердил его на рыхлом своем носу. Неожиданные гости отметили этот жест и горько вздохнули.
— Теперь… — задрожавшим голосом проговорил хозяин дома, — теперь последние почести остались. Вот гроб закажем… обрядим…
— Об этом не беспокойтесь, — перебил его Тимофей Поликарпович. — Это уже наши заботы. Похороны собираемся назначить на завтра, если вы, разумеется, не станете возражать. — Лысая голова Александра Сергеевича поникла, и это было принято как знак согласия. — Мы бы даже могли сегодня забрать Павла, выставить гроб в зале заседаний.
— Нет, нет, — решительно запротестовал Александр Сергеевич и замахал руками, — оставьте брата у нас. Пусть он последнюю ночь проведет с нами вместе.
— Хорошо, — согласился секретарь горкома. — А завтра утром гроб с его телом будет выставлен в городском ДКА. Многие с Пашей захотят проститься. — И оба гостя направились к выходу.
Александр Сергеевич со скрипом поднял железный засов, распахнул дверь. На пороге из толстого выщербленного камня-ракушечника его руку стиснула холодная, чуть потная рука Тимофея Поликарповича.
— Эх, Александр Сергеевич, Александр Сергеевич, в партию бы вам надо. Вот и Павел покойный об этом говорил, — сказал Бородин.
— Да где уж там! Какой большевик из меня, если квартала не пройду без того, чтобы не закашляться.
— Жаль, — огорченно вымолвил Тимофей Поликарпович. — Отзывы хорошие о вас идут. И от студентов, и от педагогов.
— Ошибаются, преувеличивают, — вздохнул Александр Сергеевич.
— Нет, — возразил секретарь горкома. — Если масса утверждает, преувеличения быть не может.
Они распрощались, и легковой «форд» умчался, стрельнув сизым удушливым дымком отработанного бензина.
К обеду красноармейцы привезли гроб, обрядили в гимнастерку с боевыми орденами и галифе холодное тело Павла. В ту пору еще не было средств, позволяющих долго сохранять покойника, и брата перенесли в самый затемненный, прохладный угол большой комнаты. Соседская баба Нюша, снабжавшая на Аксайской несколько домов козьим молоком, шестидесятилетняя рябоватая вдова столяра, принесла мешок с только что нарванной пахучей донской травой, усеяла чисто вымытый пол кустиками седой полыни, мяты и чебреца. Всю ночь то Александр Сергеевич, то его жена посменно сидели у гроба, а утром, едва лишь вислогубый пастух Филька прогнал за реку общественное стадо, парадную дверь распахнули настежь. Приходили соседи по Аксайской и Барочной, знавшие и не знавшие Павла Сергеевича мужчины, женщины, дети. В скорбном молчании останавливались у гроба и, не сказав ни слова, покидали дом. Какая-то немолодая уже женщина в черном траурном платке долго просидела в углу, вытирая слезы, тихо приговаривая:
— Да как же! Сына… сына он мне вернул, почитай, с того света. На Перекопе с поля боя тяжелораненого вынес…
Приехала машина с красноармейцами из Персиановских лагерей, из полка, которым командовал Павел Сергеевич: у них, к сожалению, не было возможности всем проводить его на кладбище, потому что воинская служба такова, что одни из них готовились к заступлению на пост, другие в наряды. Потом к дому подъехало несколько легковых и одна грузовая машина. Никогда еще за всю историю Аксайской улицы столько машин не подъезжало одновременно к одному дому. Ржаво взвизгнули петли, когда открывали борт грузовика, чтобы осторожно положить в кузов обитый кумачовой материей гроб.
— Веню на кладбище возьмем? — нерешительно произнес Александр Сергеевич, обращаясь к жене. — Мал еще… — Но жена строго сверкнула на него глазами, и вопрос был решен.
Хоронил Павла Сергеевича Якушева весь город. По широкой Московской улице медленно тянулась похоронная процессия. Из переулков и дворов к ней примыкали все новые и новые люди. Над городом, крепчая в своей угрюмости, разносились звуки похоронного марша «Вы жертвою пали в борьбе роковой».
Потом машины остались у ограды кладбища, а огромная человеческая колонна хлынула к разверстой могиле, рядом с которой возвышалась груда влажного коричневого суглина. Венька и Гриша, ни на шаг не отстававшие от отца и матери, шли в первом ряду, и Гриша, не сводя глаз со спокойного, умиротворенного лица Павла Сергеевича, приказным тоном шепнул младшему брату:
— Ты, Венька, не смотри на него.
— Это почему? — удивился младший.
— А потому, что он потом тебе приснится, а ты мертвых боишься.
— Вот еще! — взорвался Веня. — Да откуда ты взял?
— А помнишь, гроб с покойником по Аксайской провозили. Ты его увидел и потом целую ночь не спал.
Родители на них зашикали, и ребята умолкли. А с деревянного, наспех сколоченного помоста приземистый человек уже говорил надгробную речь, и к ней примешивался плач людей, стоявших у вырытой могилы. Общего смысла Венька не понял, но он тоже готов был заплакать, потому что знал, что доброго, сильного дядю Пашу сейчас забросают землей. Лишь одна фраза вывела его из равновесия, когда выступавший, потрясая сжатыми кулаками, воскликнул:
— Классовые враги вырвали из наших рядов несгибаемого большевика. Но мы им ответим на это красным террором!
— Гриша, — не к месту спросил Венька, — а кто это такие — классовые враги?
— Тише ты, — сердито зашептал брат и дернул его за локоть, не в силах сразу найти слова для ответа.
Речь кончилась, и в наступившей тишине послышались удары молотков: могильщики забивали крышку. Потом гроб опустили на холодное дно вырытой ямы, и люди стали бросать на него землю. Венька и Гриша подошли ближе и тоже бросили по горсти. На глазах у всех гроб с дядей Павом исчезал под этой землей, и исчезал навечно. Веня поднял голову, увидел, как сотрясается от рыданий отец, а мать платком вытирает лицо. Он вздрогнул, когда над кладбищенскими крестами и памятниками сухо затрещали залпы ружейного салюта. Венька посмотрел на суровые лица красноармейцев и подумал: «А ведь им не больно, когда приклад отдает в плечо». Потом военный оркестр заиграл «Вставай, проклятьем заклейменный»… Все было кончено.
Над городом, над побуревшей от зноя степью и головами людей стояло голубое, почти безоблачное небо. Медленно передвигались по нему облака с розоватыми от дневного света подпалинками. Все было на земле, как и всегда, но Павла Якушева среди тех, кто шагал по ней, уже не было.
Пальцы дрожали и не попадала на клавиши, то и дело уродуя мотив. Гармонист попробовал было запеть «Варяга», но безнадежно захрипел и умолк. Кто-то в первом ряду осуждающе выкрикнул:
— Эх, дядя Тема! Ничего у тебя не получается сегодня. Небось перебрал накануне, вот и околесицу несешь. Шел бы проспался…
Толпа, собравшаяся послушать популярного на толкучке куплетиста, стала разочарованно разбредаться. Дядя Тема угрюмо перекинул через плечо тяжелый баян, поправил ремень и разбитным шагом направился в сторону голубого фанерного павильона. Там он взял две кружки пива и стакан водки, а ко всему этому три огромных, еще теплых рака и кусок хлеба с салом. Зубы бились о стеклянный край граненого стакана, но после выпитого стало полегче, и он зашагал домой, ожесточенно думая по пути: «А ведь если повторить, полегчает. Надо обязательно повторить».
Бабка Глафира, увидев его по возвращении, мрачно покачала головой:
— Хорош, батюшка! Еще и одиннадцати утра нет, а ты уже готов.
— Не рассуждать, — пробормотал Артемий Иннокентьевич. — Вот тебе гроши, тащи две бутылки водки и жбан пива.
Седая голова хозяйки пришла в движение.
— И-и, да куда ж тебе, сокол мой туманный, две бутылки! И одною обойдешься, милый… — Однако деньги она взяла в расчете, что рубля полтора у нее останется чистой прибыли, и в ближайшую лавку пошла. Когда она возвратилась, Артемий Иннокентьевич потребовал на стол бутылку, луковицу и кусок черного хлеба. Трясущимися руками наливал он водку, расплескивая ее по столу, ломал хлеб, подносил стакан к губам, и зубы клацали о его края. Бабка Глафира качала головой, вздыхая, причитала:
— Ой, что-то не в себе ты, Артемий Иннокентьевич. Который день глаз с тебя не свожу, а удивление не проходит. Всей своей персоной не в себе.