Вечная мерзлота - Виктор Владимирович Ремизов
— Пойдемте, Георгий Николаевич, погода на дождь заходит.
Было уже три утра. Приняли на борт шлюпку, старпом повел буксир, а Белов ушел в свою каюту. Лег, зевая изо всех сил, но уснуть не мог. О Горчакове думал. Странный был человек этот Георгий Николаевич, вроде и серьезный, и умный, а разговора не получилось. Как будто не хватало в нем чего-то.
Горчаков же, наоборот, уснул быстро и спал крепко. Проснулся рано от счастливой мысли, что у него есть курево. Оделся и вышел на палубу. Достал папиросы. Было тепло, пасмурно и тихо, все еще спали, только в кочегарке лопата забрасывала уголь в топку. Георгий Николаевич стоял на носу, река бурлила негромко под ним, где-то на дальней барже коротко взлаяла овчарка, и эхо ее голоса гулко отразилось в тайге.
Вспомнился ночной разговор с Сан Санычем. Судьба Белова складывалась удачно, много лучше, чем у других, и он относил это на свои таланты и трудолюбие. Он не мог не знать о несчастных, попавших в жернова, но они, конечно же, всегда сами были виноваты... Горчаков прикурил, спичка упала и закружилась в водовороте. Понимает ли Сан Саныч, что он никогда не встанет ни на каком собрании за своего друга?
Спичка все крутилась, водоворот был совсем небольшой, размера спички, а она не могла выбраться и уплыть на свободу.
Как-то это все уживалось в людских головах? В лагере, где твоя судьба была ясна, вопрос о Сталине решался однозначно — его ненавидели все. И эта всеобщая лагерная ненависть к Усатому очень быстро перековывала любого самого розового сталиниста.
На воле же таких, как Сан Саныч, было большинство. Это было странное, невозможное, насильственное сочетание любви и страха. «В любви нет страха, потому что в страхе есть мучение...» — вспомнились чьи-то слова.
Любовь к Сталину знала страх. Она на нем держалась. Это была не любовь.
Застучали легкие шаги по металлу, из кубрика с полотенцем на плече поднималась Николь.
— Здравствуйте! — улыбнулась.
Горчаков кивнул, едва не брякнув «бон жур». Собака опять залаяла с эхом на барже с заключенными, там послышались голоса, но вскоре все смолкло. И снова пасмурная и мягкая утренняя тишина повисла над рекой, только негромко пыхтела паровая машина.
Николь вышла из душа, взрыхлила короткие мокрые волосы:
— Дайте мне, пожалуйста, папиросу, — улыбнулась, как старому знакомому.
— Vous fumez?[96] — заговорил Горчаков по-французски и достал пачку. — Puis’je vous parler ainsi?[97]
Николь протянула руку за папиросой и застыла. Глаза широко открыты и, кажется, продолжали открываться еще.
— Vous l’avez dit en français?[98] — прошептала, отмахиваясь от лезущей в глаза мошки.
— Oui, je le parlais il ya quelque temps...[99]
Николь обернулась на дверь в кубрик, на пустую палубу. Шагнула к нему вплотную:
— Mais est-ce qu’on a le droit? Êtes-vous un dе́tenu?[100]
— Ce n’est peut-être pas interdit, mais il vaut mieux parler russe...[101]
Николь слушала его слова все так же удивленно, будто не верила происходящему:
— Этого не может быть! Я думала, что уже не смогу. Я столько лет ни с кем не говорила.
— Но вы вчера пели «À la claire fontaine»[102].
— Je ne m’en souviens plus. J’ai chantе́ en français? Ah, bon... Avez-vous е́tе́ en France?![103] — ее глаза сверкали живым, пугливым любопытством.
— Non[104], — улыбнулся Горчаков.
— Ah... dommage. Pouvez-vous m’aider?[105]
— Je ne sais pas[106].
— Je voudrais envoyer une lettre à l’ambassade à Moscou. J’ai dе́jà essayе́ mais elles n’arrivent pas. Je me demande si quelqu’un pourrait remettre une lettre à l’ambassade? Vous connaissez quelqu’un?[107] — она вдруг замолчала и перешла на русский язык. — Дайте прикурить!
Из носовой каюты комсостава вышел, потягиваясь, обнаженный по пояс Фролыч. По небесам прошелся взглядом, зевнул сладко, увидев Горчакова с Николь, улыбнулся, извиняясь, и щелкнул замочком в душевой. Вскоре оттуда раздались бодрые звуки холодного душа.
— Rе́flе́chissez-y s’il vous plaît[108], — зашептала Николь совсем тихо, — voyez si vous voulez et pouvez m’aider. Ne dites rien à personne, je vous en prie... en faisant cela, je ne fais courir de risque à personne? Bon, je file, à plus tard![109]
Горчаков кивнул и достал новую папиросу. Сел от волнения, в сознании ярко встала Ася, они разговаривали с ней по-французски, для практики — неделю по-французски, неделю по-английски. Это было в Питере, стояла теплая осень, Ася очень хорошо говорила по-французски.
На палубе прибывало людей — кокша с заспанным лицом прошла на камбуз, к душу выстроилась очередь, мужики курили, били друг на друге комаров:
— Вчерашняя жара к непогоде была, — сипел Грач, — и рыба вчера клевала, как дурная — все к этому! Дня на три дождь зарядит!
— Ты, старый, еще раз мне такой рыбы наловишь, сам чистить будешь! — раздался с камбуза голос Степановны. — Рыба у них клевала!
— Сейчас увидишь, как эта рыбка пойдет! — Грача пропустили без очереди, и он разговаривал со Степановной прямо из душа.
Николь присела с тазиком мелкой, в ладонь размером, рыбешки над машинным отделением, ловко шкерила ее ножиком и бросала в ведро. С камбуза уже пахло жареной рыбой.
Белов вышел одним из последних, сел за стол невыспавшийся, поевшие уже курили. Николь мелькала между камбузом и едоками. Сан Санычу пришла вдруг в голову ужасно приятная мысль. Представилось, что на всем пароходе они с Николь одни. Он следил за ней, за ее умелыми руками, красивой головой и шеей. Она пришла с очередной порцией жареной рыбы и порезанным хлебом, поставила в середину стола. Села напротив Сан Саныча и смотрела с веселым чертенком в глазах:
— Что, Сан Саныч, видели медведя? Страшный он?
Белов слышал подвох в ее голосе, но не понимал, чему она радуется.
— А тебе что, медвежатины захотелось? — спросил Егор полным ртом и сам захихикал над своей шуткой.
— Без котлет нас оставили! — Степановна присела за край стола, дымя папиросой.
— Рыбы им мало... — не отставала Николь.
— Рыба — рыбой, а без мяса мужики не могут!
— А медведь большой был? — Николь снова обратилась к Белову,