Мортеза Каземи - Страшный Тегеран
Все крепче целуя ее, все тесней прижимая ее к себе, глядя в ее большие глаза, Ферох говорил:
— Я ничего не забыл, я все помню и знаю, что виноваты они, а не ты, и они теперь наказаны. Они мучаются, и пусть мучаются. Мы мучились дольше, целые годы. Разве ты виновата? Я говорю тебе, что я люблю тебя. И ты будешь моей женой и матерью моего ребенка.
Эфет больше не сомневалась. Она крепко прижалась к нему. Ферох не мог больше сдерживаться. Он томился слишком долго. Эфет, которая после стольких лет услышала эти сладкие слова, вся трепетала, зажигаясь под огненными поцелуями, осыпавшими ее голову и грудь.
Вокруг них не было никого. Никто не мешал им любить друг друга.
Ферох словно переменился. Казалось, что все эти годы он безумно любил Эфет, только Эфет, и теперь это чувство, жившее в нем долгие годы, прорвалось наружу.
И Эфет не сопротивлялась. Она отдавалась ему со всем пылом своей любви. Приблизив губы к ее губам, Ферох прильнул к ней в долгом поцелуе.
Тихо-тихо Эфет шептала:
— Мой любимый, мой муж!
И все крепче, все длительнее, все неотрывнее становился поцелуй...
Через час, сидя в молчании в креслах, они как будто жалели о том, что их чувство перелилось через край. Но было поздно. Это было уже в прошлом. Они были теперь связаны крепкой связью любви. Они были настоящие муж и жена.
Ферох задумался. Но это продолжалось недолго. Подойдя к двери, он кликнул сына и, когда тот вошел, быстро поднял его и, посадив на колени к Эфет, сказал:
— С этого часа ты будешь матерью моего ребенка. Я надеюсь, что ты будешь неплохой матерью.
Эфет хотела было обидеться на это «надеюсь», но ничего не сказала. Крепко, по-матерински обняв мальчика, она поцеловала его, и в поцелуе ее сказалась вся ее любовь. Тогда Ферох позвал мать Эфет и почтительно объявил ей, что, если с ее стороны нет возражений, он просит у нее руки ее дочери.
Мать, которая на все смотрела глазами Эфет и которой раскрасневшееся лицо дочери без слов говорило, как она этого хочет и как хотела она этого все долгие годы, поздравила их.
И снова вышла, оставив их вдвоем.
Условились, что свадьба будет скромной и незаметной. Ферох все еще не мог отделаться от своих мыслей и не мог забыть потерю Мэин и отца. Но он понимал, что делать нечего: траур даже в течение целой жизни все равно не вернул бы Мэин!
Тяжелые дни отошли. Тяжелые воспоминания не могли так скоро изгладиться. Однако нужно было жить. На нем лежали обязанности по отношению к сыну. И кого еще, кроме Эфет, мог он найти, кто любил бы больше, чем она, его и его мальчика? Порукой ее любви были все эти годы страданий и горя. Месть была невозможна: у них было слишком мало сил, чтобы карать злодеев. И надо было создать себе тихую жизнь, в которой оба нашли бы утешение.
Две недели спустя, в один из весенних вечеров состоялся их свадебный обряд.
Даже и в этот вечер Ферох был печален, он даже плакал. Но ласки Эфет успокоили его, напомнив ему в то же время, что память, о любимой, которая ушла, не должна омрачать его новую жизнь.
Но кто может сказать, что образ Мэин навсегда изгладился из его памяти!..
Глава тридцатая
ЧЕРЕЗ ТРИ МЕСЯЦА ПОСЛЕ ТРЕТЬЕГО ХУТА
Уже три месяца прошло со дня «ку-д'эта». Три месяца, как дела несчастной страны пошли по-новому.
Стоял Рамазан. Всякие собрания были строжайше воспрещены. И только отъявленные картежники собирались по ночам, да и те дрожали от страха и при первом стуке в дверь быстро прятали карты и брались за заранее приготовленные молитвенники, а какой-нибудь «хороший» мусульманин взбирался на кресло и начинал читать роузэ. Если пришедший оказывался из своих, на него набрасывались с упреками, мол, зачем перепугал их стуком, а если входил ажан, принимались притворно рыдать. Много было таких случаев, и всякий раз ажанам, хотя они отлично понимали, в чем тут дело, приходилось смотреть на это сквозь пальцы. Они знали, что, если они заберут этих «молящихся», роузэханы и муллы завтра же объявят новое правительство еретическим и предадут его анафеме.
Те арестованные, что были собраны в одном из загородных садов, чуть ли не каждый вечер требовали отставки кабинета и их освобождения: мало-помалу им стало ясно, что у правительства не хватило решимости покончить с ними и разом избавить Иран от этого зла. Надеявшийся сначала на лучшее будущее народ, видя, что премьер не предпринимает ничего, несмотря на то, что все требовали наказания арестованных, тоже понемногу разуверился во всем.
В один из вечеров Рамазана, спустя полчаса после «эфтара», пушечным выстрелом дававшего постящимся разрешение на принятие пищи, мы застаем Сиавуш-Мирзу лежащим на диване в его комнате, выходящей окнами во двор. На лбу у него, справа над глазом, виднелся большой шрам. Правый глаз был поврежден. В этот вечер шахзадэ первый раз встал с постели, в которой провалялся два с половиной месяца. И теперь вдруг, неизвестно почему, в неожиданном приступе сыновней любви он тосковал по арестованному отцу.
Как мы знаем, в ту ночь, в доме Мешеди-Реза, в момент своего падения, Сиавуш совершенно потерял было сознание. Но когда Ферох, жалея его, приподнял его голову, он очнулся и услышал сказанную Ферохом фразу: «Мне до него дела нет». Он узнал даже голос Фероха.
Наутро, когда он открыл глаза, он сразу спросил:
— Что это, снилось мне, или на самом деле здесь был Ферох?
Мохаммед-Таги не мог ему ничего сказать, так как в темноте он не разглядел людей, приходивших тогда в дом. Но, несмотря на свою слабость, Сиавуш был совершенно уверен, что слышанный им голос был голос Фероха.
Когда взошло солнце, Мохаммед-Таги нашел извозчика, перевязал Сиавушу голову большим белым платком и осторожно повел его к пролетке.
По дороге Мохаммед-Таги спросил:
— А что вы скажете дома ханум, если она спросит, что случилось?
Сиавуш гордо ответил:
— Не бойся, на тебя не свалю.
— Но я же, во всяком случае, должен знать, что вы скажете, чтобы, когда и меня спросят, сказать то же самое, а то может выйти, что вы говорите неправду.
— Ну, я скажу, что был выпивши и упал с террасы в одном саду в Шах-абдель-Азиме.
Через четверть часа пролетка остановилась у ворот дома шахзадэ. Стоявший у ворот слуга, изумленно глядя на повязанную платком голову хозяина, подскочил и, взяв его под руки, повел в дом, искоса посматривая на Мохаммед-Таги, виновника этого происшествия, на что, впрочем, тот не обратил никакого внимания.
В эндеруни — ханум и служанки — подняли переполох, потрясенные этим ужасным случаем и возмущенные тем, что кто-то осмелился так тяжело ранить их молодого достойного господина. Тотчас же позвали врача, домашнего доктора семьи. Осмотрев его, врач горестно покачал головой:
— Буду стараться вылечить его, но боюсь, что правый глаз так и останется поврежденным.
— Только тут шахзадэ, считавший свои раны пустяковыми и уверенный, что глаз его не видит потому, что залеплен вытекшей кровью, почувствовал, какое серьезное увечье получил он там, на камнях сада Мешеди-Реза.
Шахзадэ с грустью убедился, что не всегда можно безнаказанно посягать на чужую честь. Он, впрочем, винил во всем судьбу.
Промыв его раны, врач уложил Сиавуша в постель. Ночью его сильно лихорадило. Мать сидела у постели, плакала и тихо говорила:
— Отец-то не знает, что с тобой произошло! Господи! Что ты с нами делаешь? Ведь нужно же так: отец арестован, ты ранен, ведь я же только слабая женщина, как я все это вынесу?
И правда, она была только женщиной, притом несчастной, невежественной женщиной. И, поистине, она не заслуживала всех этих несчастий. Хотя она была супругой одного шахзадэ и родительницей другого, но она не имела понятия о тщеславии своего супруга и о низкой натуре своего сына. Она выросла с мыслью, что, каков бы ни был муж, женщина должна ему повиноваться и, каков бы ни был сын, женщина должна его любить. Может быть, если бы она имела образование, она не воспитала бы такого скверного сына.
Лихорадка шахзадэ все усиливалась. Он начал, наконец, бредить, все время произнося:
— Мне до него дела нет! Мне до него дела нет!
Мать волновалась, не понимая смысла этой фразы.
Через несколько дней лихорадка прошла, но зато шахзадэ начали мучить кошмары. Ему беспрестанно снился Ферох, который говорил:
«Арестовал меня? В тюрьму посадить хотел?»
И вдруг протягивал к нему руку — схватить за горло.
Но затем отводил руку, отворачивался и с величайшим презрением говорил:
«Нет, нет! Не стоит руки пачкать. Мне до него дела нет».
И шахзадэ просыпался с жалобным стоном.
Мать думала, что ему больно, а он от страха залезал с головой под одеяло.
Иногда он видел женщину в черном, которая подходила к нему и грустно говорила:
«Ты меня не знал, но ты знал, как он меня любит. А ты не любил меня. Почему же ты не отдал меня ему? Почему не отдал меня ему?»