Мортеза Каземи - Страшный Тегеран
Шахзадэ сердито ответил:
— Не придирайся. Мы не ведем никакой переписки. Это они нам сами прислали. Ты видишь: несчастный народ оплакивает нас, создает партии, готовится к восстанию.
Офицер насмешливо произнес:
— Ваши высочества имеют в виду партию, которую они сами же создали. Как будто не известно, что в ней всего четыре-пять человек.
При этих словах больше всего обиделся и даже покраснел маленький шахзадэ, так как именно он всегда занимался созданием партий и выпуском всяких «экстренных приложений» с заявлениями от имени народа, стараясь этим показать другим нациям, что и в Иране есть политические партии и что иранский народ иной раз отказывается высказать свои чувства.
В общем, арестованные не очень горевали, что письмо попало в руки офицера, полагая, что, когда в городе распространится весть об этом письме, это может только приблизить возмущение народа.
Только один, который был необыкновенный трус, сказал:
— А не думаете ли вы, что это письмо приблизит день нашей казни?
Услышав эту фразу, арестованные почувствовали дрожь, как будто веревка уже обвивалась вокруг их шеи.
В тот же вечер, узнав о письме, премьер приказал запретить всякие свидания с арестованными. Назмие был дан приказ арестовать Али-Реза-хана и Р... эс-шарийе.
На другое утро, когда Али-Реза-хан, проснувшись, говорил себе, что надо будет рассказать Р... эс-шарийе виденные им сны и попросить его их истолковать, слуга, подойдя к эндеруни, крикнул горничной:
— Пойди, доложи, что офицер и двое ажанов хотят видеть ага:
И, подойдя к дверям комнаты, где в это время Али-Реза-хан занимался расчесыванием своих кудрей, горничная сообщила ему эту новость.
Али-Реза-хан побледнел. Отступив от туалетного стола, он упал в кресло. В глазах у него потемнело: он знал, что он арестован! Еще бы! Визит ажанов в эти дни, ни свет ни заря, сразу показал ему, куда завели его честолюбие и погоня за высокими постами. Но так как делать было нечего и приходилось подчиняться, то набравшись храбрости, он побежал к воротам, предварительно надев шапочку и успокоив домашних: «Неважно, не имеет значения».
— Извольте отправляться в назмие, — сказал офицер.
Вышли на Хиабан Казвинских Ворот. Наняли извозчика. Офицер сел рядом с Али-Реза-ханом, ажан — на передней скамеечке, другой ажан — рядом с кучером. И через четверть часа Али-Реза-хан, сидя в одной из комнат назмие, давал показания следователю. Он все отрицал, считая, что таким образом у следователя не будет никаких улик. Его увели. Но через полчаса привели вновь, и следователь объявил, что Али-Реза-хан сказал ему неправду, так как его товарищ, который во всем сознался, показывает совсем противоположное.
— Какой товарищ? — с удивлением спросил Али-Реза-хан.
— Ага Р... эс-шарийе.
Али-Реза-хан хотел было и тут отпереться, но это было невозможно, так как ага-шейх, выявив на допросе всю свою глупость и невежество, крепко посадил Али-Реза-хана и всех других товарищей.
Ага-шейха забрали рано утром. Он так перепугался, что отправился в назмие, даже не надев своих куцых чулок. И тотчас же в полнейшем перепуге рассказал все о собрании и одним махом разрушил все сложное здание, созданное Али-Реза-ханом. Он умолял о прощении, признавал свою ошибку, клялся, что никогда не думал впутываться в подобные дела и что только Али-Реза-хан обольстил его, обещав председательство в Верховном суде.
Сияющее чело глупого шейха так и светилось искренностью. Премьер отдал приказ об аресте Али-Реза-хана. Его посадили в назмие. Других взяли и отвезли в Казакханэ и в прочие места.
Ага-шейх попал в Казакханэ, «удостоившись» таким образом «чести» видеть «священные особы» и встретиться со своими товарищами по духовному званию. Однако это мало утешило его. И, надрывая сердце арестованных, он принялся изливать сердце в роузэ по поводу того, что семья его лишилась возможности подышать свежим воздухом в Шимране...
Глава правительства стал наконец осторожен. Видя, что некоторые группы мешают исполнению его планов, он арестовал их и посадил в одном известном саду за городом. Не все они принадлежали к одной группе, и притом некоторые из них и не совершили ничего особенного. Но что было делать. Не может же Глава правительства, которому предстоят великие дела, считаться с отдельными невежественными гражданами. Какого-нибудь базарного невежественного шейха, какого-нибудь ничего не понимающего Мешеди-Ахмеда можно только силой заставить понять преимущества лучшей жизни, а с красноречием да философией пройдет, пожалуй, много лет, прежде чем иранцы оценят благо свободы, особенно свободы общественной.
Глава двадцать девятая
ФЕРОХ И ЭФЕТ
Со дня третьего Хута прошло два месяца. Начинался второй месяц весны, и в воздухе веяло весенней свежестью.
В один из таких дней, под вечер, в красивой комнате с окнами, выходящими во двор, сидел на диване герой нашего романа — Ферох, подперев обеими руками голову. В двух шагах от него сидела Эфет, все такая же красивая. Она тоже была задумчива. Иногда она взглядывала на сына Фероха, игравшего посредине комнаты.
Уже два месяца, как Ферох в Тегеране, в том самом Тегеране, о котором он мечтал четыре года. Но разве был ему мил теперь этот Тегеран?
Хотя после смерти Мэин преследование виновников его несчастий не имело того смысла, как раньше, он все же дал им, по крайней мере, хлебнуть житейских горестей, подвергнув их наказанию, насколько это позволяла низменная, благоприятствующая подлецам среда Тегерана.
Вот уже два месяца, как господин Ф... эс-сальтанэ, несмотря на его нездоровье, сидел под арестом. И, хотя в его состоянии только одиночество и покой могли отдалить от него смерть, он вынужден был сидеть в шумной компании сеидов и принцев, покрикивающих: «Эй, люди!» Он мучился к приближался к смерти.
Вот уже два месяца, как Али-Эшреф-хан, исковеркавший жизнь девушки, а потом для сокрытия своих гнусных поступков выбросивший из Тегерана и подвергший жестоким страданиям несчастного юношу, валялся на полу темной камеры в «тюрьме номер один», страдая от ужаса своего положения и отсутствия терьяка.
Что касается шахзадэ Сиавуша, то Ферох слишком презирал его. Увидев его тогда в доме Мешеди-Реза в таком жалком положении, он сказал себе:
«Этот не заслуживает даже, чтобы с ним бороться. Его выучит сама судьба».
Теперь, когда враги были наказаны и страдали, часто Ферох спрашивал себя:
«А какая от всего этого польза?»
Это не могло ни вернуть ему Мэин, ни успокоить его раненое сердце.
Хаджи-ага, как известно, расстался с домом. Но Ферох теперь не любил этот дом, где был счастлив в те дни, когда перед ним было светлое будущее. Теперь все в нем говорило о разочаровании. Эфет понимала это и предложила ему жить у нее. Но разве в этой тегеранской среде, среди сплетен и гнусной подозрительности по отношению к женщине, Ферох мог поселиться у нее?
Единственным счастливым моментом, который он пережил за все это время, был тот вечер, когда он привез вырванную им из рук Сиавуша Джелалэт к ее матери, почти сходившей с ума от тревоги и отчаяния, и там же, в доме, увидел Джавада, который вдруг бросился ему в ноги, крича:
— Вы спасли мою Джелалэт!
Увидев его, Ферох удивился. Но в тот момент он не считал удобным расспрашивать его о чем бы то ни было и пошел домой.
Была темная ночь, везде царила тишина. Он был бесконечно рад, что ему удалось спасти эту девушку, да еще девушку, которую любил его верный Джавад. Но он спрашивал себя:
«Разве судьба не могла и мне послать такой же случай и такую же встречу и отдать мне Мэин?»
Долго глядел он в ясное небо, всматривался в бесконечные пространства.
«Если бы я принадлежал к числу счастливцев, — подумал он, — вероятно, Мэин не покинула бы меня».
Утром он узнал об отношениях Джавада и Джелалэт и о той хитрости, которую пустил в ход Сиавуш, действовавший под руководством Мохаммед-Таги, чтобы ее опозорить. Джавад в порыве благодарности хотел целовать его руки и ноги. Отстранив его, Ферох сказал:
— Самым лучшим выражением благодарности с твоей стороны будет то, если ты не станешь думать, что я был виновником твоего трехмесячного заключения и перенесенных тобой плетей!
Собрав все свое красноречие, Джавад уверил его, что он никогда, ни один миг этого не думал и никогда не будет думать.
Были у Фероха и иные горести. Теперь, когда у него не было Мэин, на руках у него было ее дитя, память о ней. Но какая память, какое дитя! Дитя, которое тегеранская среда назовет «незаконнорожденным». Среда скажет, что это «дитя греха», скажет, может быть, «преступный ребенок», будущий разбойник. Пусть для него это все тот же его милый, прекрасный сын. Но ведь ему придется жить в этом страшном Тегеране с тегеранцами, с иранцами. И никакие его таланты, как и таланты сотен ему подобных, и вообще никакие силы не могут сразу вытравить из общественного мозга эти предрассудки. Кто знает, может быть, даже его кормилица, при всей своей любви к ребенку, про себя считает его только «незаконнорожденным», и даже для нее он «дитя греха».