Сын Яздона - Юзеф Игнаций Крашевский
Он хотел засмеяться, но из его глаз потекли слёзы.
Затем начали сильно стучать в дверь, которую он за собой запер. За ней он узнал голоса своих придворных, капеллана и Качора. Он испугался, а что, если нашли убитую… Кричали всё громче.
– Горит! Горит!
Ксендз Павел вскочил. В окно уже запрыгивали искры, горький дым ломился внутрь. Он подбежал к двери, отворив которую, увидел, что большую комнату охватило пламя. Через окна влетали в неё огненные языки и лизали стены. Вокруг суетились люди, вынося вещи и инвентарь, челядь вытягивала из сараев коней. Дом и ближайшие постройки горели.
Он сам этот приговор – на костёр – выдал себе.
Не заметили, как загорелась деревянные покрытия, а когда их охватил огонь, спасать было слишком поздно. Епископ поглядел вглубь комнаты. На освещённом полу, там, где стояла на коленях Бета, он увидел кровавое пятно, в котором отблеск огня отражался рубиновым цветом. Трупа не было.
Павел восстановил хладнокровие и с людьми, которые его поймали, выбежал, спасая жизнь. Те, что его провожали, не заметив на полу кровь, вели его прямо на неё; нога подскользнулась – но затем он оказался во дворе спасённый. Туда уже бежали Жегота, Варш и другие, которые беспокоились за своего вождя, и, увидев его, окружили с радостными криками.
Епископ, пренебрегая пожаром в своём доме, когда трудно было найти карету, приказал подать себе коня. Вокруг открывалось страшное, но величественно красивое зрелище. Море пламени, облака кровавого дыма, звёзды тысячи искр. Пожар, как чудовище, жаждущее жертвы, колыхался, вытягивал огненную шею, хватал и пожирал то, к чему прикасался. На этом золотом фоне башни костёлов, стены, не затронутые ещё, стояли как чёрные гиганты. Вдали виднелся Вавель, освещённый заревом, а на валах его было тысячи голов, тысячи заломленных рук.
Эти люди смотрели на головешки своих крыш, своей работы, имущества – и плакали. Солдаты, которых любое бедствие врага делает более дикими, опьянённые этим зрелищем убийства, бегали как обезумевшие, крича на огонь, побуждая его гореть, аплодируя ему как союзнику.
Как только начался пожар, слуги разбежались. Издевательский смех и песни толпы вторили шипению пламени. Указывали на замок, где стояли окаменевшие люди с болью в сердце.
Оттуда не было слышно ни голоса, ни стона, ни проклятия.
Те, что бегали, насыщаясь этой болью, находили её немой, ужасной и – отступали.
Почти всю ночь горел недавно отстроенный Краков, сначала как огромный костёр, потом как кровавое пепелище, над которым клубился густой дым! Среди этого зарева сгоревшие деревья с опалёнными ветками торчали как высохшие трупы.
Кое-где недогаревший столб, каменная стена, или деревянная, которую спасла глина, падали, когда у них не стало опоры… и вокруг рассыпались искры.
На улицах сидели горстки людей и плакали, а прислуга бродила и пела. Другие, выкатив бочки, пили в честь будущего пана, который начинал правление с поджога города. Огонь ещё не погас, когда начало светать. Уцелело немного. Епископ, чувствуя себя сильно уставшим, искал место для отдыха – его дома уже не было.
Сгорела ли и эта женщина с ним? Он спрашивал себя и хотел, чтобы так было. Не зная, где найти приют, он поехал в монастырь Св. Франциска. Там звонили уже на заутреню и вместе отзывался доминиканский колокол, потому что между двумя орденами шло соперничество, почти переходящее в войну, – кто имеет право первый звонить на заутреню. Спор об этом позже докатился даже до духовной власти, которая разрешила его немного иронически.
Когда ксендз Павел стоял у дверки монастыря Св. Франциска, он увидел монаха, выходящего как бы для того, чтобы его встретить. Старец был тощий, его выступающая из облачения шея, жёлтая, сморщенная, бритая голова, седеющая борода, лоб, изборождённый морщинами, облачение, залатанное разноцветной материей и изношенное, делали его похожим на одного из первых учеников святого из Ассиза. В этом облике чувствовался аскетический разрыв с миром, горячая набожность и презрение к мирским делам.
Узнав епископа, ксендз Серафин послушно встал на колени.
Этот отец, чех, родом из Праги, но, с первого основания монастыря пребывающий в Кракове, он был уже почти поляком, выучил язык, полюбил страну. Был это известный проповедник, на голос которого сбегались тысячи людей, так что не в узком тогда костёле, а снаружи с приставленного к нему амвона он проповедовал слово Божье.
Разглашали о его чудесах – боялись неумолимой суровости.
Епископ тоже предпочёл бы встретить у порога кого-нибудь ещё, не его. Правдивость и суровость этого человека были ему неприятны.
– Отец мой, – сказал епископ, специально принимая лёгкий и весёлый тон, – я без пристанища, пастух без шалаша, пришёл вас просить о келье в монастыре.
Монах поклонился, складывая на груди руки крестом, но отвечал только молчанием. Тем временем епископу помогли слезть с коня, он вошёл в коридор, ведя за собой Серафина.
Тот спешил за ним с поникшей головой, отворил пустую дверь весьма просторной комнаты, и, остановившись на пороге, указал на неё епископу Павлу.
И это упрямое молчание отца Серафина, хоть из некоторых соображений удовлетворяло епископа, из других было неприятным. Объяснял их себе каким-то отвращением. Поэтому, зайдя внутрь, он позвал с собой монаха, который, немного поколебавшись, послушал. У епископа Павла голова так была забита делами сегодняшними, что он не нашёл другого содержания для начатого разговора.
– Теперь, – сказал он ему, – я надеюсь, что Вавель должен сдаться. Немцы убедились, что мы не будем шутить. Город сожжён!
– Да, – сказал глухим голосом отец Серафин, – коснулся его Бог, чтобы от греха очистился пламенем, но много и невинных пострадало!
Старец вздохнул.
– Нужна была эта катастрофа, чтобы завершить дело, – вставил Павел.
Избегая разговора об этом предмете, Серафин только добавил, что милостивый Бог спас свою святыню.
Сказвав это, он поглядел на дверь, словно ему нужно было уйти.
Епископ задержал его взглядом.
– Есть порой тяжёлая необходимость, неизбежная! – шепнул он.
– Без воли Божьей ничего не делается, – сказал монах, – потому что и человеческая воля в Его руках.
Сказав это, он поглядел на епископа таким проницательным взглядом, что тому пришлось опустить глаза. Отец Серафин сложил руки как для тихой молитвы. Раздражённый епископ и в этом движении усмотрел что-то, нацеленное против него. Он подумал, что он, может, молится о его обращении, как та, что его недавно увещевала!
– Я вижу, вы молитесь, отец Серафин, – вставил он, – может, и за меня, бедного грешника?
Хотя в голосе звучал гнев, старичок не смешался, обратил к говорящему бледные глаза.
– Да, – сказал он, – молюсь и за вас, пастырь, ибо нет такого, кто