Луи Мари Энн Куперус - Ксеркс
Стиснув кулаки, Ксеркс скрипнул зубами от ярости. Вестники сменяли друг друга, они целой очередью выстроились на вырубленной в скале лестнице. Даже округлые застывшие золотые панцири Бессмертных начали являть некое подобие движения.
Один за другим вестники повергались к ногам своего властелина, и если кто-нибудь появлялся с доброй вестью, следующий за ним тут же опровергал её. Становилось очевидно, что на победу в морском сражении надеяться не приходится.
В свой черёд Ксеркс обвинял в неудачном исходе сражения каждый из союзных ему народов и начальствующего над его флотом. И в то же время он со всё большим недоумением понимал, что небольшие афинские корабли не только выстояли против его армады, но даже могут вот-вот расправиться с ней. Это было немыслимо, невозможно и невероятно, однако с высоты своего престола Царь Царей не мог видеть ничего другого.
Тем временем самофракийцы перебрались со своего тонущего корабля на напавшую на него эгинскую триеру и, будучи превосходными копьеметателями, перебили её экипаж. Сие героическое деяние несколько ободрило Ксеркса и заставило его отвлечься от мыслей об ионянах-изменниках, о которых предупреждал его дядюшка Артабан. Однако царский гнев должен был выплеснуться, и он обрушился на финикийцев, чьи корабли погибли.
— Приказываю обезглавить всех финикийских навархов, потерявших свои суда! — ревел Ксеркс, поводя пьяными от гнева глазами под сбившейся набекрень тиарой. — Чтобы эти трусы не позорили людей более отважных, чем они!
Это мгновение — и новое волнение Царя Царей — спасло ионян. Сквозь дым было видно, что разбитый персидский флот в полном смятении стремится за остров Пситталия, в гавань Фалерона. Персы бежали. Все князья, в том числе и Мардоний, окружавшие Ксеркса на скалистой площадке, поднялись, провожая взглядом бросившуюся в бегство армаду.
Афиняне преследовали её, а эгейские корабли отважно шли ей навстречу. И армада очутилась в ловушке, запутавшись в собственных, слишком многочисленных вёслах. Мореходы бранились. Поражение было видно очам и слышно ушам. Сомнений более не оставалось.
— Ксеркс, — прошептал Мардоний, забывая обо всех придворных приличиях, — здесь теперь небезопасно!
На острове Пситталия, где ранее высадились тысячи персов, уже шёл бой — прямо перед носом Царя Царей. Аристид, враг Фемистокла, примирившийся с ним перед битвой, с отрядом преданных ему афинских гоплитов избивал персов.
Последним отчаянным взором Ксеркс обвёл продымлённый простор Саламинского пролива. Берега его исчезали за чёрными и серыми корпусами горящих судов, прежде синие утёсы и прозрачное небо сделались неузнаваемыми. Они превратились в край скорби, и волны выбрасывали на берег доски и трупы. И тогда Царь Царей сказал Мардонию одно только слово:
— Идём.
И все персы, находившиеся на скалистом мысу, повернулись спинами к морю: Бессмертные, племянники, зятья, шурины и братья, равно как и сам Ксеркс.
Блистая бессильным золотом, искрясь под лучами заходящего солнца, они потекли ручьями вниз, на сушу. Царь Царей бежал.
Глава 39
Ночь покрыла ровное море, на котором весь день кипело и бушевало морское сражение. На вершину утёса, находившегося к северу от Саламина, неторопливо поднялся мужчина. Он устало опустился на камень и поглядел вперёд. Побеждённого персидского флота не было видно. Захватчики отступили на юго-восток, в Фалеронскую бухту.
Со своего места человек этот мог видеть греческий флот, лежащий возле берегов Саламина, — небольшой изогнутый серп, каким он казался вчера. Ночью ничто не выдавало понесённого им ущерба. Лишь кое-где на кораблях, привалившихся друг к другу боками, словно в предельном утомлении, отсутствовала мачта или парус. Остатки подожжённых кораблей ещё чадили, и запах гари лежал над проливом; становившиеся всё более яркими звёзды прикрывала лёгкая дымка.
Усталый мужчина глядел по сторонам, глаза его привыкали к темноте, и он различал всё больше и больше. К северу открывался простор элевсинской бухты. Она была похожа на океан, недвижная, не имеющая горизонта.
Потом он увидел перед собой огромные хребты Эгалеонских гор, вырисовывавшиеся на фоне ночного неба, на котором уже начинали мерцать звёзды. Очертания берегов и мысов фиолетовыми пластами накладывались друг на друга, словно кулисы просторной, во весь мир сцены.
Ни звука не доносилось из заснувшего внизу городка, куда афиняне возвратились к жёнам и детям, памятуя о своей победе и о подвиге, и со стороны кораблей, на палубах которых спали утомлённые до предела бойцы.
И человек этот уснул посреди безмолвных просторов, в одиночестве, и сон его преобразился в видение о богах и судьбах, неправедных поступках и жалости, в спектакль, разыгрывавшийся на небесной сцене во всём богатстве оттенков.
Имя его было Эсхил, сын Эвфориона. Уроженец Элевсина, он весь день сражался на борту афинской триеры бок о бок со своим братом Амением, а десять лет назад он бился при Марафоне рядом с братом Кинегиром, потерявшим в том бою руку и скончавшимся. Однако отважный Эсхил был не? только бойцом и моряком афинского флота, но и поэтом. Двадцать лет писал он свои трагедии и вместе со знаменитым Пратином оспаривал лавровый венок в поэтических состязаниях. Много раз он добивался почётной награды.
Он первый среди поэтов начал ставить написанные в соответствии с собственным разумением драмы — в каменном театре Диониса, сооружённом на месте старого деревянного на южном склоне у подножия афинского Акрополя, ибо закончился день феспийских повозок, с которых распевали дифирамбы Вакху актёры, размалёванные винным осадком. Таким действительно было вдохновенное искусство прежней поры. Не заученная декламация, но искусство обаятельное, простое и естественное, истекающее из полных восторга сердец актёров, в неподдающемся контролю экстазе, соединявшем веру и трагедию. Такие актёры скитались со своей запряжённой ослами тележкой из города в город, из деревни в деревню — вольные гуляки, радующиеся жизни и восхищенные красотой, пребывавшей в них самих и щедро разделявшейся с окружающими за несколько медных монеток, а чаще всего просто за трапезу.
Когда Эсхил, поэт-воин, вспоминал эту пору, меланхолия овладевала им, он ощущал руку судьбы. В самом деле, не знающее покоя и усталости воображение всегда твердило ему о власти рока над человеком. Перед ним поднимались могущественные тени. Они вставали за сумрачными горами, скользили перед фиолетовым занавесом ночи, над склонами далёких гор. Они выступали на своих высоких котурнах — силуэты сверхчеловеческие, героические, божественные, величественные, жестикулирующие в просторных, лежащих пышными складками, изукрашенных одеяниях, с возвышенными, вселяющими ужас и трепет выражениями на огромных масках, прикрывавших их лица. Он уже словно бы слышал весь тяжёлый трагизм их настойчивых молитв, ритмичной речью льющихся из ротовых отверстий масок. Он внимал им, а над ним, под звёздным куполом неба, боги решали, печалиться или ликовать смертным, а Парки, всевластные, вездесущие, неумолимые, сама не ведающая противления Судьба, всемогущая и страшная во всей своей высшей власти, заставляли сожалеть о страданиях, неизбежно выпадающих на долю смертных, о горестях, которые следует им претерпевать, о несчастьях, которые навлекают на них собственные деяния. Это было всемогущество, заставляющее смертных винить в собственных грехах и прегрешениях судьбу, пред которой можно было лишь смиренно склониться, оказавшись перед её неодолимой мощью.
И, погрузившись в сон, поэт-воин видел перед собой величественные тени. Ему явились Агамемнон и Клитемнестра. Он видел тень Прометея между плывущими океанидами, явившимися, чтобы утешить титана. Он видел тень Ореста между преследующими его Эвменидами. Он видел возвышенных злодеев, прославленных богов, определивших собственную судьбу, и судьбы отдельных личностей сливались в один, над всеми тяготеющий чудовищный рок, наполняющий всё ночное небо между звёздами и за пределами их — всё, что может понять и постигнуть ум, и даже далее за пределами миров и планет.
И вдруг воин-поэт, мечтатель-поэт Эсхил в пульсирующем и ярком мире своей фантазии узрел всю реальность самого прошедшего дня. Словно в возвышенном апофеозе предстало перед ним всё, что приключилось в тот день в нешироком Саламинском проливе: гибель великой персидской армады, к которой он сам — человек ныне отнюдь не молодой — приложил руку, побуждаемый любовью к отчизне. И в первую очередь в памяти его возникло то, что видел он собственными глазами с палубы афинской триеры, то, что произвело на него неизгладимое впечатление: золотую сверкающую под лучами заходящего солнца вереницу персов, бегство Царя Царей и всего блистательного окружения владыки.