Убитый, но живой - Александр Николаевич Цуканов
– Как же так, Алексей Николаич, ведь на наших глазах после перевеса пломбировал сумку с отмытым шлихом.
– Все предельно просто. Сумок инкассаторских у него было две, я поздно приметил. Он больший вес подменял меньшим, и все как бы чин чинарем. Сложность была, как взять с поличным? Поэтому пришлось, как в задрипанном детективе, устраивать имитацию поджога. Он клюнул, кинулся золотишко спасать.
Как ни рядили старатели, но окончательное решение пришлось принимать Таманову. На первый взгляд, оно было абсурдным:
– Пусть работает на бутаре до зимы. Задача наша – следить, чтоб не убежал. Особенно следить придется звену, где теперь Тимошкин будет за старшего. И последнее…
Таманов внимательно оглядел всех артельщиков, словно бы отыскивая того, кто может сподличать, сказал:
– Тяжкий случай! Первый за двенадцать лет. Вина моя, мне и выправлять. Вас прошу об одном – не подсучите! Нигде и никому, хотя бы до зимы.
Но уже на утренней разнарядке Таманов сидел у окна за своим столом, чисто выбритый, спокойный и неторопливый, словно ничего не случилось, и только по темным обводьям вокруг глаз можно было угадать, что нелегко ему далась минувшая ночь. После обычных «кому, что и куда» он вдруг сказал голосом помягчевшим:
– Слышь, мужики… Я из-за крысятника механика нашего ругал с понтом, для убедительности. Вы и сами видите, парень он молодой, но с головой, толк будет.
Малявин после этих слов выскочил в коридор, озадачив старателей. Лишь Таманов, похоже, угадав его состояние, сказал:
– Ничего, пусть. Сейчас вернется.
Малявин вскоре вернулся с таким сияющим от улыбки лицом, что остальные невольно тоже заулыбались, а Тимошкин не удержался, пошутил:
– Ты, Иван, что там, водку надыбал?
И все захохотали, заухали, смягчая напряжение минувшей ночи. Вместе со всеми смеялся легко и беззаботно Малявин, готовый после тамановской похвалы работать по две смены, не подозревая, что до ареста осталось несколько дней.
Глава 25
Арест
Малявин помнил отчетливо того крутолобого резкого зэка в черной молескиновой робе, помнил затемненный квадрат отстойника, удар в скулу, расчетливый, хлесткий. Хорошо запомнил, что лицо осталось спокойно-презрительным, лишь затвердели, закаменели скулы да сузились глаза.
– Вытряхай торбу! – скомандовал зэк.
Торопливо, почти на ощупь из-за того, что в голове гудело, Малявин развязал тесемки, вывалил всё на грязный пол.
Зэк ногой разворошил вещи.
– Рубаху давай. Платок не новый?.. Нет!
Мазанул взглядом.
– Свитер снимай!
Лобастый раскинул свитер, как в меняльной лавке, крутанул раз-другой, буркнул: «Ништяк. За пятеру уйдет».
В перекрестье десятка пар глаз Малявин собрал с загаженного пола вещи, сложил их в наволочку с жирным квадратным штампом «АлдГОК» и, придавленный общей враждебностью, потому что молчали все, не выразив ни одобрения, ни осуждения, притерся к стене у самой двери.
Со шмона запустили очередную четверку. Зэк молча вышел из камеры, скользнув по лицам презрительным взглядом.
Иван Малявин ненавидел его в тот момент!.. А позже зауважал этого зэка, когда понял, что у тюрьмы жестко-выверенные, отшлифованные законы, которые сразу понять не дано никому. На первый взгляд они дурны, пакостны, безрассудны, но другими не могут быть здесь, в постоянном надрыве, в освещенном днем и ночью пространстве, где нужно в любую минуту знать, что и как делать, если к шее приставили бритву, если «вяжутся», зазывают в игру, подставляют «шнырю» или грозят карцером.
Он начал с Алданского изолятора временного содержания – ИВС, с этакой домашней тюрьмы, где надзирателей все кличут по именам, обеды приносят из ближайшей кафе-столовой «Ветерок». Арестованные – шоферня, старатели, промысловики, залетевшие на пьяном дебоше, поножовщине или женских кознях, якутские бичи женско-мужского пола. Реже – мелкие начальники, хапнувшие через край, и совсем редко рецидивисты. Камера не испугала. В армии отсидел больше двадцати суток на гарнизонной гауптвахте, где деревянные лежаки-вертолеты заносили с мороза ставили на холодный бетонный пол и ночевки получались веселые: то полежишь, то попрыгаешь. А здесь высокий дощатый настил, камера маленькая и поэтому тепло, сухо. Только воздух тяжелый, густой от табака, немытых человеческих тел и тоски, которая тоже имеет свой цвет и запах. Так же, как на гарнизонной «губе», здесь стояла параша – двухведерный бак, который самим надлежало выносить перед прогулкой. В подшлемнике, бушлате, теплых сапогах Ваня чувствовал себя не хуже, чем в передвижной электростанции, где в промывочный сезон ночевал иногда на деревянном топчане в гари и грохоте дизельного движка.
Вот только мозги дали сбой, потому что не ожидал, что арестуют и сунут в камеру. Раскис, когда захлопнулась за спиной железная дверь, разделив жизнь на две части. В этом не было наигрыша или позерства, такое ощущают все нормальные люди. Среди сотен людей, встречавшихся на этапах и в камерах, лишь азербайджанский мальчик Ильяс, ему едва исполнилось восемнадцать, старательно убеждал, что обрадовался, оказавшись в тюрьме. В родной Нахичевани крутые парни не брали в стаю, не принимали всерьез. За ограбление ларька ему присудили два года химии, а он обиделся и не раз говорил, что будет бегать с химии до тех пор, пока не отправят в лагерь. Другого способа стать сильным Ильяс не знал.
Худощавый, верткий, он несколько дней спал рядом с Малявиным на верхней шконке и был до отвращения искренен. Любил болтать о девках.
Малявину после десятка этапов девки не снились, снились кошмары. Мучили насекомые, у него прижились вши двух мастей – черные и белые, хотя почти каждый день раздевался донага на верхней шконке и старательно давил насекомых. Потом стирал нижнее белье холодной водой под раковиной, но вши, казалось, были неискоренимы, как и его болезненная тоска.
Ильяс постоянно кого-нибудь задирал, спорил, ввязывался со смехом во все тюремные злые игры-розыгрыши, спрашивал, какие принять таблетки, чтобы забалдеть. Он словно не понимал разницы между свободой и несвободой, этот странный мальчишка Ильяс. Раз ночью под большим секретом он признался Ване, что хочет стать вором: «Не тот, что в карман лазит, а большим Вором».
В те сентябрьские дни Ваня не мог по достоинству оценить неспешный ритм алданской тюрьмы, обозначенной изолятором временного содержания, потому как не с чем было сравнить. Он не оценил четвертину белого хлеба на завтрак, плов с кусочками сала, и даже нудил, что котлеты поедают дежурные. В этой простецкой тюрьме позволяли держать книги и ручку с бумагой. Артельщики в субботу принесли передачу: белый хлеб, сахар, сигареты. Просто и без затей, ибо знал бывший колымский зэк Таманов, что колбаса и прочие деликатесы в тюрьме вызывают лишь зависть, распри и впрок не идут. Когда ушел очередной этап