Марк Алданов - Самоубийство
— Нет, ты его упрощаешь. Он всё-таки гораздо выше их всех.
Джамбул засмеялся.
— Да, конечно, гораздо выше их всех. Только это, право, означает не очень много. Он не вульгарный карьерист, не честолюбец как Троцкий, ни малейшего тщеславия я у него никогда не замечал. Он и не сверх-мерзавец, как Коба…
— Какой Коба?
— Джугашвили. Теперь он называется Сталиным. Этого я знаю с юношеских лет! Такого негодяя мир не видывал. По крайней мере, Кавказ не видывал, особенно мой! У нас бывали жестокие люди, но что-то в них, верно, наши горы очищали. Камо, например, никак не мерзавец. Слышала о Камо?
— Кажется, что-то слышала. Это тот, который после… после Кавказа (Люда не решилась сказать: после экспроприации в Тифлисе) отправился в Берлин, чтобы ограбить банк Мендельсона?
— Тот самый.
— Мне Дон-Педро рассказывал: в Берлине этот субъект несколько лет прикидывался буйно сумасшедшим и так хорошо, что обманул немецких врачей!
— Ему и прикидываться было не очень нужно: он был наполовину сумасшедший. Но он был герой, не могу и не хочу отрицать. К несчастью, он остался большевиком. Он не мусульманин.
— Так что же, что не мусульманин? — спросила Люда, насторожившись: «Теперь заговорит о своем нынешнем главном».
— Ничего. Мусульманская религия очищает людей больше, чем другие.
— Вот как? Почему же именно она? И при чем тут религия вообще? Это правда, что ты стал настоящим верующим мусульманином?
— Правда… Ты меня когда-то называла романтиком революции. Это было и верно, и нет. У меня когда-то револьвер был предметом первой необходимости…
— Да, ты мне на Втором съезде говорил о каких-то страшных делах, — сказала Люда, печально вспомнив о Лондоне. У него опять тень пробежала по лицу.
— Было. Я в молодости собственноручно убил провокатора.
— Этого ты мне не говорил!
— Не люблю об этом говорить. Жалею, что и сейчас сгоряча сказал.
— Убил! Как же это было?
— Он пришел ко мне. Не знал, что это уже известно. Разумеется, у себя дома я не мог его убить, это противоречило бы всем нашим вековым традициям. Разговаривал с ним как хозяин с гостем. Но затем, прощаясь, я вышел с ним за ворота, сказал ему, что он провокатор, и убил его. — Лицо у Джамбула дернулось. — Это не «романтизм»! От меня, революционера, был только один шаг до гангстера.
— Не до гангстера, а до абрека.
— Это совсем не одно и то же!.. И не у меня одного был только один шаг. Я был еще, пожалуй, лучшим из худших. В сущности, всё у меня было от этого вашего «Раззудись плечо, размахнись рука!» Меня наша религия и спасла. Знаешь, у многих людей просто не было времени, чтобы подумать о жизни. Или «над жизнью»? Как правильно? И у тебя тоже не было времени.
— Никак этого не думаю. Не понимаю, при чем тут религия? Я живу без нее, и ничего. И тысячи людей нашего круга живут без нее.
— Политики даже почти все. Явно или скрыто. И вот что я тебе скажу. Почти в каждом политике в какой-то мере сидит — в лучшем случае Ленин, в худшем случае Троцкий.
— Что за вздор! — сказала Люда, вспомнив о своих друзьях кооператорах. «Они кстати, кажется, все неверующие».
— Ну, не в каждом, а в большинстве и, разумеется, чаще всего в очень малой мере. Хочешь пример? Тот либеральный государственный человек, который имеет право смягчения участи осужденных на смертную казнь и отказывает, несмотря на ходатайство присяжных заседателей, это уже в зародыше большевик.
— Это частный случай и довольно редкий. Что-ж, по твоему, и в Жоресе был большевик?
— В нем нет, и, разумеется, вообще большая разница есть, — ответил он с досадой, как отвечают на доводы всем известные и надоевшие: — Жорес был добрый человек, он вивисекциями заниматься не мог бы, да и нельзя было тогда, так как революций не было. Вдобавок, он ни года у власти не находился. Всякая власть развращает, а революционная в сто раз больше, чем другая… Вот мы с тобой ушли от революции, хотя ушли по разному: ты ушла, так как не была создана для политики, а я ушел потому, что вдруг почувствовал на спине бубновый туз.
— Что такое?
— Недавно я прочел какую-то книгу о нашей Крымской войне, — сказал нехотя Джамбул. («Какой же „нашей“: русской или турецкой?» — невольно спросила себя Люда). И я там вычитал, что, в виду недостатка в солдатах, русское командование велело выпустить из тюрем арестантов. И они сражались отлично, не хуже ваших солдат. Один из них совершил какой-то геройский подвиг на глазах у знаменитого адмирала, не помню Корнилова ли или Истомина. Адмирал пришел в восторг и тут же повесил ему на грудь Георгиевский крест: арестант, а русский человек и герой! Так тот воевал и дальше, с Георгием на груди, с бубновым тузом на спине. О, я знаю, как условны и тузы, и ордена, но ведь я говорю фигурально. Большинство тех революционеров, с которыми я работал, могли бы иметь на груди боевой орден за храбрость, а на спине бубновый туз за другие свои особенности… Как Камо… Это, впрочем, не относится к главарям: Ленин, я думаю, никогда в жизни не был в смертельной опасности. Тем тяжелее будет ему умирать. А я, не главарь, видел перед собой смерть не раз. Имел право на орден, но вдруг в один, для меня всё-таки прекрасный день, решил навсегда отказаться от бубнового туза.
— Ты очень несправедлив, — сказала Люда. — Я отошла от революции, но бубнового туза в ней не видела и не вижу.
— Именно ты не видела, потому что в ней собственно и не была. А я был и видел вблизи. Но странно, как меняются люди и без видимых причин. Вот я убил провокатора и ничего, а через несколько лет… — Он хотел было сказать Люде о гнедой лошади на Эриванской площади, но не сказал. — «Она ничего не поймет. Да и никакой здравомыслящий человек не поймет». Он выпил залпом бокал шампанского. — Выпей еще вина. Не хочешь?
— Не хочу, — сказала Люда, отстраняя его руку с бутылкой. — Так можно стать и реакционером!
— Я не стану. Реакционеров по прежнему терпеть не могу.
— Зачем уклоняться от этого разговора, уж если мы его начали? У тебя была настоящая революционная душа, и…
— Я взял эту душу напрокат у русских революционеров.
— Неправда. Правда то, что ты вечно менялся. Помнишь, ты мне читал когда-то стихи:
«Смело, братья! Туча грянет,Закипит громада вод,Выше вал сердитый встанет,Глубже бездна упадет…»
— Не помню, — угрюмо сказал Джамбул. — А если читал, то был дурак! Вот и встал сердитый вал! Хорош?
— Мы желали не этого.
— Так говорят все неудачники. Мы обязаны были подумать, что выйдет из наших желаний.
— Мы и думали, да другие помешали, бис бив бы их батьку, — сказала Люда.
— Теперь у вас, кажется, в моде другие стихи. Сюда недавно приехал один армянин из России. Дал мне «Двенадцать», поэму Александра Блока. Ты читала?
— Разумеется, читала. Она всех потрясла. Можно соглашаться или не соглашаться, но это гениальная вещь!
— Ровно ничего гениального! Я читал с отвращением. Блок очень талантлив, я не отрицаю. Некоторые его стихи такие, что никто другой не напишет. Но это просто звучные общедоступные частушки… Ведь есть такое русское слово «частушки»? Кто у вас теперь их в Москве пишет? Кажется, какой-то Демьян Бедный?
— Господи! Александр Блок и Демьян Бедный!
— Я их не сравниваю, хотя, может быть, и Демьян Бедный тоже «всех потряс», только читателей другого уровня, несколько менее высокого. А поверь мне, Александр Блок своих старых дев потряс только «изумительным финалом». Для этого финала вся поэма и написана, без него на нее и не обратили бы большого внимания. Разумеется, последняя фигура, которой можно бы ждать в конце такой поэмы, в компании хулиганов-убийц, это Христос. Так вот вам, на-те, изумительный финал, и какой глубокий! — с внезапным бешенством сказал Джамбул. — Отвратительно! Даже независимо от того, что он оказал огромную услугу большевикам. Хотя Ленин, верно, хохотал над его поэмой, если прочел.
— Вот и ты «хохочешь». Блок никому никакой услуги оказывать не желал!..
— Опять «не желал»! Все вы «не желаете», но делаете чорт знает что!
— Не буду спорить.. Ну, хорошо, какая же теперь у тебя душа? Мусульманская?
— Да, мусульманская.
— А может быть, ты и ее ненадолго взял напрокат?
— Нет, эту напрокат не взял, — ответил он очень раздраженно. — И не хочу я об этом говорить!
— Как знаешь, — сказала Люда, взглянув на него с испугом. — А я всё-таки не жалею, что заговорила. И не жалею, что к тебе приехала.
— Отлично сделала, что приехала, — сказал Джамбул, вспомнив долг хозяина. — Но зачем ты так скоро уезжаешь? Останься. Поживешь с нами. Я уверен, что, если ты постараешься, то тебя полюбят мои… — Ему неловко было ей сказать: «мои жены». — Право, останься.
Люда улыбнулась. Поймала себя на мысли: «Если б он не так сказал это, а так, как говорил у Пивато, вдруг я и осталась бы, с меня сталось бы!?»