Марк Алданов - Самоубийство
— Да, завтра, мне необходимо.
— Ни за что тебя не отпущу, — сказал Джамбул. Люда с удовольствием увидела бутылку в ведерке со льдом. Очень давно не пила шампанского. Они сели за стол. Джамбул спрашивал ее о поездке. Думал, что о серьезном еще говорить рано. Но она этого не думала.
— Те две женщины твои жены? Они мне глаз не выцарапают?
— Не думаю, — так же шутливо ответил он. — Им известно, что я на третьей жене не женюсь. — По закону имею право еще на двух, но это у нас не очень принято.
— Ах, как жаль! — Она расхохоталась. — А ты кто теперь? Бей? Паша? Имам?
— Просто пожилой турецкий помещик.
Люда перестала смеяться.
— Подменили моего Джамбула! Как произошло это чудо!.. Так я их и не увижу? Я их сразу успокоила бы. Объяснила бы им, что ты для меня всё равно, что ваш великий визирь, которому, кажется, девяносто лет.
— Ты ничего не могла бы им объяснить, потому что они ни слова по-французски не понимают. Но они к тебе выйдут познакомиться, — сказал он. Был не очень доволен ее шуткой.
Вошли жены. К его удовлетворению, глаза у них еще сверкали, но обе вели себя вполне прилично. Люда испуганно на них смотрела. Они что-то сказали, она что-то ответила. Джамбул переводил. Жены пробыли в столовой две минуты и удалились, оглядев внимательно и платье гостьи.
— Очень милые. Сердечно тебя поздравляю, — сказала она насмешливо, но довольно искренно. Мысль о «соперничестве» с дикарками не приходила ей в голову. Если в дороге она хоть немного еще думала о прежнем, то теперь совершенно перестала думать: «Разумеется, то кончено».
— Очень милые, — подтвердил Джамбул. — Давай, сейчас же выпьем шампанского.
— Как тогда за ужином у Пивато?
— Как тогда за ужином у Пивато, — равнодушно подтвердил он. Люда немного покраснела.
— Состарились мы оба с тех пор! И изменились. Да и в мире много воды утекло.
— И какой воды! Не только воды, но и крови.
III
Шел уже третий час дня, они всё еще разговаривали. На столе стояли кофейный прибор и опорожненная на две трети бутылка шампанского.
— Ты почему так мало пьешь? Может, печень или что-либо в этом роде? — спрашивала Люда.
— Нет, печень пока в порядке, — ответил он обиженно. — Я больше пью вечером.
— Чтобы лучше спать?
— Я сплю отлично.
За завтраком она долго рассказывала о том, что с ней было во все эти годы, особенно в последние два. Перескакивала от революции к кооперации, от Ленина к Ласточкину, от Москвы к Ессентукам. Джамбул слушал и старался понять: она говорила сбивчиво, не всегда можно было догадаться, кто это «он»: Ласточкин или Ленин? «Такая же сумбурная, как была… И это Бог ей послал, на ее счастье, кооперацию», — думал он не без скуки.
— Я уверена, что ты был очень удивлен, получив мою телеграмму. Может быть, даже неприятно удивлен? — сказала она, внимательно на него глядя.
— Что ты! Напротив, страшно обрадовался, — ответил он, стараясь вложить в свои слова возможно больше теплоты и искренности.
— Правда? До этой проклятой войны ты мог мне писать и не писал.
— Да я и не знал, где ты.
— Ну, теперь всё равно: ты догадываешься, что я приехала не для попреков… Собственно, я и сама не знаю, для чего я приехала… Но на чем мы остановились? Да, значит, после того как я с ним встретилась…
— С кем?
— С этим твоим Китой Ноевичем. Он очень милый человек… Согласился теперь взять к себе мою кошечку до моего возвращения в Тифлис…
— Ах, да, что кошечка? Так ты с ней бежала на Кавказ? Это всё та же?
— Нет, другая, та умерла. Правда, он очень симпатичный?
— Был прекрасный человек, а какой теперь, не знаю: мы все так изменились.
— Это верно! Ты не можешь себе представить, как мне противна стала революция! Еще тогда, после взрыва на Аптекарском острове… Ты ведь знаешь, он был повешен!
— Соколов? Да, знаю.
— Но особенно после всех дел Ленина. И вот он мне говорит…
— Ленин? Разве ты его видела?
— Да нет же. Кита Ноевич! Ленина я больше с Куоккала не видела и, надеюсь, никогда не увижу. Так вот он мне предложил службу в Тифлисе. Я долго колебалась, но после этого ужасного дела в Пятигорске не выдержала и решила бежать…
— Какого дела в Пятигорске?
— Неужели ты ничего не слышал? — Люда вздохнула. — Зарезали несколько десятков людей, а ты ничего не знаешь!
— Да ведь я русских газет сто лет не видел. А в годы войны не видел и французских. Немецкие просматривал, но я немецкий язык плохо знаю. Они о России торопились сообщать только самое неприятное, особенно после того, как захватили Украину. Вот как в Севастополе союзное командованье через парламентеров сообщило русскому о смерти Николая. А о Пятигорске они, кажется, ничего не писали, или я пропустил. В чем там было дело?
Люда рассказала.
— Они взяли заложниками всех видных людей. Могли взять и меня, но, к счастью, не взяли, хотя было схвачено много людей не более «видных», чем я. Были арестованы и знаменитости: генерал Рузский, генерал Радко-Дмитриев. Говорят, они им предложили перейти на советскую службу, но те отказались. И вот ночью их всех вывели к подножью горы и там убили. Не расстреляли, а зарезали! Две ночи подряд резали и бросали в яму, говорят, некоторых еще живыми. Тогда я вспомнила об его предложении и убежала в Тифлис. И это наши бывшие «товарищи»! Ведь я одно время обожала Ленина! Теперь очень стыдно вспоминать.
— Я не обожал, но и мне стыдно, — сказал он, и по его лицу пробежала тень. Люда вспомнила рассказ Киты Ноевича: Джамбул лично участвовал в экспроприации на Эриванской площади. «Как только он мог!» — Ты не кончила. Что же Кита?
— Он превосходный человек. Тотчас всё сделал, принял меня на службу. Я всегда любила кавказцев, а теперь еще больше. Какие люди! Не относи этого впрочем к себе.
— Не отношу.
— Понимаешь, мне теперь было неловко: всего без года неделю у него служу и уже прошу отпуска. Дал и даже проезд устроил!
— Догадался, что ты едешь ко мне.
— Отстань, нет мелких. — Люда покраснела и от этого смутилась еще больше. — Да, мне захотелось увидеть тебя, поговорить с тобой обо всем. Ты ведь тоже далеко отошел от революции.
— Давным давно и очень далеко. Мне о них обо всех и думать гадко. Я впрочем понимаю, что если б войн и революций не было, то их пришлось бы выдумать. Они — отводные клапаны не столько для «народного гнева», сколько для избытка энергии и буйных инстинктов у разных людей. Особенно у молодых, но не только у молодых: есть и старики, еще шамкающие что-то революционное по пятидесятилетней инерции. А что все эти Людендорфы и Энверы делали бы без войн? И что Ленины и Соколовы делали бы без революций?
— Ну, это не очень социологический подход к делу.
— Ненавижу социологов.
— Почему?
— Потому, что они ровно ничего не понимают. Они и теперь очень довольны Лениным: он им дал богатый материал для ценных суждений. Когда-нибудь они его превознесут и возвеличат: какой замечательный был социальный опыт! А левые биографы и историки превознесут тем более. Конечно, объявят, что он всю жизнь работал для счастья человечества. Между тем он столько же думал о счастьи человечества, сколько о прошлогоднем снеге! Он просто занимался решеньем задач, занимался политической алгеброй. Ведь математику приятно решать задачи, которые ему кажутся важными: «я, мол, решил совершенно верно, а Плеханов сел в калошу»… Плеханов и в самом деле всю жизнь садился в калошу, это была его специальность. Я впрочем не отрицаю, что Ленин выдающийся человек. Умен ли он? В суждении о некоторых вещах он глуп как пробка, например в суждениях о предметах философских, религиозных, искусственных…
— То есть в суждениях об искусстве, — поправила Люда. Она всегда любила такие его ошибки: это напомнило ей прежнее. Ласково вспомнила и примету шрама, когда-то ею в нем замеченную. «Теперь взволновался!»
— Да, в книгах об искусстве. Я разучился говорить по-русски. Разумеется, он большой человек: необыкновенное волевое явленье, огромная политическая проницательность, это так. Он и не жесток и не зол. Конечно, и не добр.
— Он всё-таки сложнее, чем ты думаешь, — опять перебила его Люда. — Ведь я хорошо его знала. Иногда он бывал очарователен. А врагов всегда ненавидел.
— И Марат, верно, иногда бывал очарователен, и Торквемада, быть может, тоже. Ты говоришь, он ненавидел врагов. Это едва ли верно. Разве Торквемада ненавидел еретиков, которых отправлял на костер? Просто их было нужно сжечь, что-ж тут такого? Я представляю себе сценку. В Кремле идет заседание, собрались все главные. И вот получается телеграмма или там телефонограмма, хотя бы об этом Пятигорском деле. Разумеется, редакция была самая благозвучная. Не сказали: «Мы их зарезали и бросили живыми в яму». Не сказали: «Мы устроили бойню». Верно сказали о каком-нибудь «мече народного гнева», о «необходимой ликвидации», привели мотивировку: «революционный долг», «буржуазия подняла голову», «враги народа строили козни» и так далее. Что же затем могло быть на заседании? Кто-нибудь из них, еще удивительным образом не совсем потерявший человеческое подобие, какой-нибудь Бухарин или Пятаков, верно вздохнул или даже мягко запротестовал: «Так всё-же нельзя!» Не очень, разумеется, запротестовал: все они давно ко всему такому привыкли. Совершенная сволочь, напротив, восклицала что-либо архиреволюционное: «Без малейших колебаний всё одобрить!» «Теперь не время для полумер!»… А он, конечно, молча слушал — допускаю, что на этот раз без своей кривой усмешечки. Допускаю даже, что не назвал дела «дельцем». А затем просто предложил перейти к очередным делам.