Камила - Станислава Радецкая
Если бы не смерть, ощутимо реявшая под потолком, можно было подумать, что я попала во дворец. Обстановка в комнате принадлежала женщине богатой, с хорошим достатком: над печью щелкали и кряхтели позолоченные часы, на верху которых Самсон обнимал Далилу: хитрая девица прятала за спиной нож, а второй рукой ласкала кудри беззаветно влюбленного в нее могучего юноши; на изящном столике со львиными лапами стояла ваза с пудрой, куда часто прятали драгоценности; кровать с бархатным балдахином, на котором не было и пылинки, делал искусный мастер, только наверху почему-то лежала шляпная коробка с мужским именем на ней — может быть, принадлежала любовнику. Сундук, обитый нежно-голубым шелком, был распахнут, и краем глаза я заметила выстиранное крестильное платьице, переложенное сухими веточками мирры и лаванды. Я ненавидела смерть, я говорила. Особенно ненавидела ее, когда рядом были вещи, безмолвно твердившие, как непрочна наша жизнь, и как часто мы ценим и бережем то, что не пригодится в Его Царстве.
Она лежала в постели, и свет безжалостно освещал бурые пятна на покрывале и синюшную кожу. Полицейские уже устроили ее, как должно, лицом вверх, но рот бессильно приоткрылся, будто в удивленном восклицании. Из уродливой резаной раны на горле торчали разноцветные трубки, а помутневшие глаза приняли склизко-серый, неприятный оттенок. Кровь залила ей всю грудь, постель и даже пол: там, где она засохла, ткань стояла колом. Мой проводник преувеличил, когда сказал, что кого-то тошнило — или я стала столь безразличной.
Я спустилась вниз, чтобы подогреть воды. Меня сторонились, но осторожно поглядывали в мою сторону, словно я, девочка гробовщика, была Хароном, кто готовит свою лодку к отплытию и возьмет с собой тех, кого выберет лишь по своему хотению.
С трудом я втащила тяжелое ведро наверх, закрыла мертвой веки, разрезала ее рубашку и принялась обмывать тело, бережно и ласково — как делала всегда, будто умерший мог почувствовать боль. В некоторых сказках, которыми меня иногда пугала расшалившаяся перед сном баронесса, говорилось, что мертвецы, умершие без покаяния, обречены терпеть смертные муки ежеминутно, до самого часа Страшного Суда. Странно, что я не вспоминала об этих рассказах, когда хотела расстаться с жизнью сама, мучаясь от голода, зато сейчас они постоянно приходили мне ум, и то и дело я твердила про себя молитвы. Я стерла кровь с ее подбородка, отвернулась, чтобы наклониться и прополоскать тряпку в порозовевшей воде, и замерла, неосторожно кинув взгляд в сторону.
У синей сафьяновой туфельки с серебряной пряжкой, небрежно откинутой к окну, лежал обрывок кружев.
На первый взгляд в этом не было ничего странного. Мало ли мусора валяется по углам, если служанка нерадива, а осветить комнату не хватает денег? Редко кто заметит что-то неладное в полумраке спальни, особенно если морит сон или душа охвачена любовной истомой. Я опустила тряпку и, не поднимаясь с колен, подползла к туфле. Кружева были очень дорогими и изящными: половинка цветочного листа казалась почти невесомой, и я бы не удивилась, узнав, что кружевница ослепла после такой кропотливой работы. Такие мне пришлось видеть мельком только у одного человека в своей жизни — и это был тот, кто вернул мне чепец после визита к капитану.
Я прикусила нижнюю губу и взяла кружевной клочок в руки. Если рассудить по справедливости, то его надо отдать полицейским и рассказать, как я его нашла и чей он, по моему разумению, — платьев покойница тут не держала, и вряд ли ей могла принадлежать столь дорогая вещь, несмотря на изысканную обстановку. Но ведь тот человек ничего не сказал капитану о моей лжи. У меня запылали уши и щеки от осознания собственной греховности: я сравнивала несравнимое — свой покой и человеческую жизнь. Мне надо было совершить христианский поступок, но я боялась, что мой обман вскроется, что я опять навлеку на себя гнев знатных людей; я так боялась, что готова была промолчать о преступлении.
Кружево я поспешно спрятала в карман, порешив, что подумаю об этом чуть позже. Руки у меня дрожали, пока я успокаивала себя отговорками, что могу обвинить невинного человека; но кое-как мне удалось закончить работу. Я медленно вышла из комнаты, чтобы вылить во дворе грязную воду в выгребную яму, и ох, как мне хотелось оттянуть тот миг, когда придется говорить правду! Одна ниточка потянет за собой другую, и вся моя ложь выйдет на свет.
Ведро оттягивало мне руки, и я то и дело перекладывала его из ладони в ладонь, пока шла к лестнице. Внизу, спиной ко мне, стояли два богато одетых офицера, наблюдавшие за тем, как писарь, описывает имущество, и я замерла наверху, вместе со своим поганым ведром, не решаясь подать голоса. Один из них вольготно оперся на перила, второй, напротив, скрестил руки на груди, по их расшитым перевязям поверх мундиров было ясно, что они не из простых.
Я хотела было откашляться и подать голос, чтобы попросить дороги, но один из них повернулся к другому, и я чуть не упала — это был Штауфель. Я отступила назад, не осмеливаясь шевельнуться, чтобы не привлечь лишнего внимания, и сердце у меня ушло в пятки. Мир теснее моей игольницы, раз вновь и вновь я обречена встречать тех, о ком хотела бы забыть. Эти, внизу, неожиданно заговорили об убийстве, перебрасываясь короткими фразами: знакомый Штауфеля подтрунивал над ним, и из их разговоров я поняла, что та женщина наверху была любовницей моего капитана, которая держала в свое время дом греха в Буде, и Штауфель порой заглядывал к ней. Тот отвечал неохотно, по привычке протягивая слова, он просил друга не распространяться об этом лишний раз, чтобы не дошло до ушей его знатной постоянной любовницы, но которая была стеснена во времени и свободных деньгах, чтобы встречаться с ним часто. Каждое его слово было иглой в мою плоть. Он все еще