Евгений Салиас - Кудесник
Среди сумятицы и возни от радости детей и внучат, счастливых тем, что они снова видят в среде своей отца и дедушку, трудно было жене с мужем переговорить о самом главном, что интересовало ее. Но наконец, воспользовавшись минутою, когда домочадцы занялись подарками, привезенными Норичем из чужих краев, Анна Николаевна отвела мужа в сторону. Она расцеловала его в обе щеки, перекрестилась, благодаря Бога за благополучное путешествие мужа, и, пригнувшись к нему, вымолвила почти на ухо:
— Ну, что он?
— Ничего. Что ж! — отозвался Норич неохотно.
— Знает, зачем ныне понадобился нашему графу? Что будет тут?
— Вестимо, не знает! — отозвался снова Норич тем же голосом. И жена заметила по глазам его, что мужу неприятен этот разговор.
— И неведомо ему также, кто он такой будет теперь?
— По нашему путевому виду, Крафт он теперь. А что будет после… — и Норич, глядя жене в глаза, запнулся.
— Что же?
— После… Видать будет! Канитель будет, думаю.
— Канитель?
— Вестимо. Он горяч. Спроста не дастся. С ним графиня повозится еще. Тут наскочила коса на камень, как говорится.
— Что ж тогда делать, коли упрется он? Скажет, не хочу…
— Его прирезать, а нам идти топиться!
— Что ты это, голубчик! Веру в меня, что ли, потерял в немецких-то землях, — вспыльчиво и досадливо отозвалась жена. — Что ты мне турусы-то на колесах расписываешь! Сам говорил, собираясь в путь, что дело для нас выигрышное — страсть, самое удачливое счастье наше! А теперь говоришь: «Ничего не выгорит» — и пугаешь. Резаться да топиться. Говорил ведь ты, едучи…
— Говорил? Родная моя. Говорил?! Ведь я его тогда не видал еще. А теперь видел, знаю. Он себя в обиду легко не даст. Да и нам-то лезть в эту канитель боязно и опасно. Как бы нам с тобой не запропасть. Вот что! Графу и графине — шиш будет. А нам — Сибирь!..
— Что? Что? Сибирь?! Что, очумел ты?! — воскликнула женщина изумляясь.
— Крест и евангелие ты целовать пойдешь?! А? Пойдешь? — вдруг вспыльчиво произнес Норич.
— Нет, не пойду, помилуй Бог!
— И выходит теперь… Поторопились мы. Сунулись в воду, не спросясь броду. Дело начато, а чем окончится — один Бог знает. Ну вдруг заставят нас присягать. А мы скажем: нет, мол, простите, не можем присягать. Это мы так только, зря болтали да мертвых оговаривали.
— Как же теперь быть-то, Игнат Иваныч?..
— Я сам не знаю. На попятный двор если… Так надо скорее… Сейчас. А то поздно будет… И не знаю… Ну да что об этом теперь… Завтра успеем. Может, еще все и выгорит просто, без шуму и без беды…
Норич через силу рассмеялся, махнул рукой и затем тотчас же, снова окруженный детьми и внучатами, стал рассказывать и объяснять, где какой кому подарок был куплен и сколько заплачено.
Никого не забыл вернувшийся из чужих стран Игнат Иванович; даже девке-чернавке, прислуживавшей двум мамушкам, и той привез он красный платок повязывать голову.
Дом, в который прибыли Норич и молодой незнакомец, был одним из самых больших зданий этой части города Москвы. Палаты помещались, как всегда, в глубине большого двора; только одна часть выступом выходила в переулок. За домом раскинулся большой сад, но не густолиственный и не высокий, и было заметно, что сад этот разведен недавно на пустыре. В этих палатах было, конечно, до сотни больших, и малых горниц, зал, гостиных, помимо одной огромной залы. Во дворе было бесчисленное количество служб: от конюшен, переполненных лошадьми, до погребов и ледников, принадлежащих бесчисленному штату боярина. Одних коров на дворе было до полусотни, но из них только пятью пользовались господа — остальные принадлежали дворовым и нахлебникам, которых было немало.
Дом этот почти весь освещался всякий вечер, за исключением огромной залы, где уже более десяти лет ни разу не зажигалась ни одна свеча, так как домохозяин вечеров и балов не давал, а обеды, на которых иногда было до трехсот и пятисот лиц приглашенных, происходили днем и оканчивались ранее сумерек.
Весь этот огромный дом стоял пустой, только в выступе, выходящем в переулок, было жилье, и он казался обитаем. Здесь, в восьми или десяти горницах, скромно жил сам вельможа с молодой супругой и ребенком. Зато флигеля, нижний этаж и некоторые надворные строения были переполнены многочисленной дворней.
Причина, по которой огромные палаты были в запустении, была простая: домовладелец, боярин и граф, стал нелюдим, мало принимал теперь и любил проводить весь день один-одинехонек. Изредка, раза два или три в году, появлялись его родственники, дети его покойного брата со своими детьми, всего три поколения. Недавно и четвертое появилось на руках кормилиц и мамушек. Родня эта бывала в Москве всегда проездом. На несколько дней оживлялись палаты. Раздавались веселые, молодые голоса и детский писк и визг; но затем снова наступала та же тишина, и лишь одно было замечательно в этом доме: всегда пустой, он не был на вид угрюм.
Причина была та, что в надворных строениях и во флигелях было пропасть народу, а среди всех жильцов царствовали всегда мир, тишина и спокойствие; на всех лицах было написано довольство и счастье. От главного управителя и дворецкого до последнего мальчишки-самоварника, поваренка или форейтора, до последней девчонки-побегушки — все жили дружно, счастливо, в довольстве, сытые и никем не обиженные.
В этом доме, за много и много лет, никто никого пальцем не тронул. Единственное, что строго наказывалось и взыскивалось старым графом, была незаслуженная обида какая-либо, нанесенная одним из домочадцев другому. Всякий мальчишка-поваренок, сынишка дворника, получив несправедливо какую-либо, хотя легкую, затрещину от кого-либо, громко грозился иногда родному отцу или матери:
— Смотри ты: пойду барину пожалуюсь!
Иногда случалось, что обитатель палат, такого возраста, что от земли не видно, дерзко останавливал старого графа при его выезде из дому и, смело приступив, заявлял:
— Меня обидели.
И старый граф входил в расправу и в суд.
— Граф Алексей Григорьевич Зарубовский известен на всю Россию! — говорил сам граф про себя. — А чем? Тем, что пуще всего правду любит, правде служит холопом, якобы сия правда — его барыня.
X
За час до полуночи, когда весь огромный дом потемнел и спал сытым, беззаботным сном, на дворе появился тот же раззолоченный возок, с теми же конвойными. Высокий пожилой сановник, в тысячной собольей шубе, с большущей шапкой, глубоко надвинутой на затылок, с наушниками, с огромной муфтой в руках, вышел при помощи спешившихся всадников из возка и, поддерживаемый ими, стал подниматься по каменной лестнице.
Никто не вышел навстречу. Один из приезжих растворил дверь, и, только когда вельможа уже в швейцарской снял с себя шубу и шапку и засиял, в лучах двух горящих свечей, своим сплошь расшитым мундиром, с десятками орденов и регалий, тогда только несколько человек холопов, и сам главный швейцар, проснулись и пришли в себя.
— Проспали барина, тетери! — выговорил сановник сурово, но суровость эта была какая-то особенная, будто деланная, ради шутки.
— Тут бы их, Алексей Григорьевич, сонных-то… тут бы их передрать всех! — выговорил красивый гайдук, который был начальником команды, конвоировавшей всегда при выездах вельможу. Приехать бы нам да тихонько розог достать да их бы тут, по очереди, сонных отпотчевать!
— Тебе бы только драться! Только у тебя и на уме! — отозвался вельможа ухмыляясь. Важность какая, что среди полуночи человек спать захотел! Посторонний человек так рассудит: а вольно ж, мол, барину полуночничать, в полночь по Москве шататься, по балам да гостям. Вот кабы они у меня в полдень так все заснули, иное дело — взыскал бы!
И граф, увидя вошедшего дворецкого по имени Макар Ильич, прибавил удивляясь:
— Ты чего не спишь?
— Дело есть до вас… — отозвался дворецкий фамильярно.
— Дело? Ночью-то. Белены объелся… Поди спать…
— Никак нет-с. Я за вами пойду с докладом…
— Ну, иди… Шут тебя побери…
Граф двинулся и прошел несколько темных гостиных. Перед ним шло двое лакеев с зажженными свечами. Большие и высокие комнаты, установленные богатой мебелью, зеркала, бронза, картины — все, восставая из тьмы, как-то вздрагивало в колеблющихся лучах весомых свеч. Шаги двух лакеев, самого графа и дворецкого звонко раздавались по паркету и отдавались далеко в доме, замирая под карнизами вычурных и расписных потолков.
Наконец, достигнув своих сравнительно скромно убранных апартаментов, где была спальня и кабинет старика вельможи, он опустился в кресла. К нему тотчас же подставили маленький столик, заранее накрытый, на котором стояло три блюда: простокваша, холодные галушки, облитые сметаной, и тарелка с финиками.
Приезжий с бала, очевидно, не прикоснулся к ужину генерал-губернатора, а предпочел свой простой ежедневный ужин, один и тот же за двадцать или тридцать лет. Боярин придвинул к себе блюдо с галушками и выговорил стоявшему перед ним дворецкому: