Елена Холмогорова - Рама для молчания
Всеми исследователями отмечается глубочайший пессимизм последних ильфовских записей. Пессимизм и мужество – о смертельной болезни лишь беглые намеки. И ощущение такое, что не туберкулез источил слабые легкие писателя – его задушила пошлость в краю непуганых идиотов.
Издание, хоть и неполное, «Записных книжек» И.Ильфа в 1939 году можно отнести к разряду чудес. И подвигу всех, к этому изданию причастных, начиная с Евгения Петрова. Как ни тщательно купировали тексты (нет, к примеру, записи, кочевавшей из книжки в книжку, где ценится не то что слово – буковка: если в старинное «Св. Иосиф» вставить маленькое «о», получается неслыханная крамола: «Сов. Иосиф»), все же сентенции о композиторах, пишущих доносы, о справедливом финале, постигшем грешников семнадцать лет спустя, в этой книге присутствуют.
Зато следующее явление в мир И.Ильфа и Е.Петрова не осталось безнаказанным. Речь идет о той самой книге 1948 года издания в серии «Избранных произведений советской литературы», которую сосед дал мне почитать, не ведая того, какой бедой могло обернуться для него одно хранение этого шедевра. Ведь по книге прошлось постановление ЦК ВКП(б), и, значит, попадись она при случайном обыске, десять лет по статье 58 – 10 обеспечены.
По нотам того времени партийному постановлению должна предшествовать «инициатива снизу». Она и была проявлена. На адрес Сталина и Маленкова под грифом «секретно» направляется «Постановление Секретариата Союза Советских Писателей СССР от 15 ноября 1948 года». В нем сказано:
«Секретариат Союза Советских Писателей СССР считает грубой политической ошибкой издательства “Советский писатель” выпуск в свет книги Ильфа и Петрова “Двенадцать стульев” и “Золотой теленок”. Ошибка эта имеет тем большее значение, что книга вышла массовым тиражом (75 тысяч экземпляров) по серии “Избранные произведения советской литературы”…
Авторы преувеличивали место и значение нэпманских элементов <…> авторам присущи были буржуазно-интеллигентский скептицизм и нигилизм по отношению ко многим сторонам и явлениям советской жизни, дорогим и священным для советского человека.
Рядовые советские труженики подвергаются в романах осмеянию с позиций буржуазно-интеллигентского высокомерия и “наплевизма”.
Авторы позволяют себе вкладывать в уста всяких проходимцев и обывателей пошлые замечания в духе издевки и зубоскальства по отношению к историческому материализму, к учителям марксизма, известным советским деятелям, советским учреждениям.
Все это вместе взятое не позволяет назвать эту книгу Ильфа и Петрова иначе как книгой пасквилянтской и клеветнической. Переиздание этой книги может вызвать только возмущение со стороны советских читателей…»
Нет, не спустил Ильфу вождь мирового пролетариата и отец всех народов так называемой естественной кончины в 1937 году. Оказывается, смерть, даже ранняя, бывает своевременной. Что бы сделали с Ильфом и Петровым, доживи они до своего послевоенного переиздания?!
Уж крылья-то точно бы отобрали.Михаил Холмогоров Юрий Олеша: «Я выглядываю из вечности…»
Вообще-то нехорошо задвигать добрые замыслы в долгий ящик. Они имеют свойство остывать. Я давно порывался написать о Юрии Олеше. И даже фраза, брошенная им невзначай и подобранная мною из воспоминаний Льва Никулина много лет назад, легла в заголовок. А дальше не шло. Так бы и застыло это благое намерение и окаменело, вымостив еще полметра по дороге в ад, если бы не один ночной кошмар. Мне приснилось, что Юрий Карлович упрекает меня в лени. «Так и останешься в обрывках и черновиках неосуществленных замыслов». Однако ж его собственный талант в полную силу развернулся не столько в завершенных вещах, которые полностью уместились в один том, сколько именно в этих обрывках, тщательно собранных в посмертные издания «Ни дня без строчки» и «Книги прощания». Они подтвердили многие догадки о характере писателя, основанные скорее не на текстах, а на легендах вокруг его имени.
Догадки весьма существенные. Об Олеше сложилось мнение как об одном из основоположников советской литературы, весьма лояльном к государству, но после кризиса, пережитого в начале тридцатых годов, в общем-то, аполитичному. Друзья-мемуаристы и авторы лукавых предисловий из лучших побуждений (чтобы легче прошло сквозь цензуру) весьма постарались для закрепления этой истины в мозгах читателей. О нет, этот «князь “Националя”» обладал весьма трезвым взглядом на происходящее и в ворохе бумаг таил такую, к примеру, запись:
«Знаете ли вы, что такое террор? Это гораздо интереснее, чем украинская ночь. Террор – это огромный нос, который смотрит на вас из-за угла. Потом этот нос висит в воздухе, освещенный прожекторами, а бывает также, что этот нос называется Днем поэзии. Иногда, правда, его называют Константин Федин, что оспаривается другими, именующими этот нос Яковом Даниловичем или Алексеем Сурковым.
Это прелестная фантазия, которую я должен хранить в сейфе Филиппа Гоппа, моего друга, шедшего по траве, в которой ползали некоторые исключения».
Пока эта прелестная фантазия хранилась в сейфе, сменилось много поколений, и мало кто помнит сейчас, как в праздники над Москвой в перекрещении прожекторных лучей нависал нос «вождя всего прогрессивного человечества».
Писатель Олеша – явление удивительное, возможное только у нас и только в то, уже далекое время. Блистательное начало с романом, сказкой, пьесами, горстью рассказов, которые, правда, писались все реже и реже и, признаться, слабее. Широко объявлен новый роман и новая пьеса – но их все нет и нет. И десятилетия, казалось бы, полного молчания, из которого по всей литературной Москве искрами пробегают остроты, меткие характеристики, походя брошенные Юрием Карловичем.
Были, правда, отрывочки в том самом Втором (и последнем) выпуске «Литературной Москвы» – жертве ранних заморозков хрущевской Оттепели. И новые в «Избранном» 1956 года. Это «Избранное» смели с прилавков в момент. Казалось, писатель воспрянул духом, вот-вот издаст что-то такое… От Олеши ожидали как раз невыразимого одним словом, вот именно «чего-то такого». Но жизнь коротка – 10 мая 1960 года писателя не стало.
После смерти Олешу стали подзабывать, пять лет уже прошло, и вдруг – «Ни дня без строчки». И писатель, похороненный знатоками, воскрес. Но упрямые знатоки не унялись. Аркадий Белинков торжественно объявил гражданские похороны писателя, выпустив на Западе книгу «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша». Другой знаток заявил о распаде личности пьющего писателя. Да что же это за гибель, что за распад, если через сорок и пятьдесят лет после смерти писателя, уже в другие эпохи, его имя тревожит, взывает к размышлениям и одаривает то глубочайшей печалью, живым чувством сострадания, то восторгом перед роскошной фразой? Но аргументы знатоков кажутся убедительными, они как бы лежат посмертной тенью под внушительной фигурой писателя. Нет, словами тут не отделаешься – «высплюсь, чем свет перечту и пойму».
Перечитываю. Восхищаюсь «Завистью», рассказами «Лиомпа», «Цепь», «Любовь». Посдержаннее принимаю романтических «Трех толстяков». Еще сдержаннее – подпорченную все примиряющей концовкой «Вишневую косточку» и несколько других. Ошеломленный успехом «Зависти», писатель невольно тянется к самоповтору. «Стадион в Одессе», «Комсорг» просто разочаровывают. Так мог бы написать какой-нибудь Павленко или Горбатов – будто не тонким пером, а малярной кистью писано. За все сороковые написано три-четыре рассказа – «Туркмен», вымученная «Иволга», худосочный рассказец к пушкинскому юбилею «Друзья». И все. Жизнь через одиннадцать лет кончится – ни одного цельного, завершенного произведения. Отрицательный опыт – тоже опыт, но впечатление такое, что опыта отрицательного Юрий Карлович накопил неизмеримо больше положительного. И вроде как правы его могильщики – гибель, распад…
А что тут удивительного? Вся страна на протяжении ХХ века только и делала, что копила отрицательный опыт.
Итак, перед нами интеллигент, окончивший с золотой медалью Ришельевскую гимназию в Одессе, поступивший в университет и обдумывающий подробности будущего житья присяжного поверенного и поэта. Но этого житья, к которому он по инерции десятилетий приготовился, ему не дадут. Будущий присяжный поверенный раздосадован, будущий поэт – в слепом восторге: ему не хотелось быть, как все, не хотелось взбираться по крутой лестнице карьерного успеха, о чем он на излете очарования напишет рассказ «Человеческий материал». Поэт раскрыл объятья призраку коммунизма, семьдесят лет бродившему без толку по Европе, вытолканному взашей из Парижа и забредшему наконец в страну, которую, как высказался однажды Отто фон Бисмарк, не жалко. Образ художественный у тех же Маркса с Энгельсом точнее политических теорий. Раскрытые объятья пусты – призрак ведь, а новая жизнь, пообещавшая молочные реки и кисельные берега, а к ним еще и нового человека сотворить, уже заявляет, что интеллигент зря раскрывал объятья: он ей попросту не нужен. А может быть, и вреден. Это угрожающее «может быть» сопровождает его всю жизнь и обрекает на вечный страх.
Страх – чувство позорное, недостойное порядочного человека, во все века моралисты осуждали его и правильно, наверное, делали. Век девятнадцатый, «золотой», уже после Пушкина выдвинул постулат, на мой взгляд, сомнительный: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан». Век Серебряный истекал клюквенным соком, не догадываясь поначалу, что это вовсе не бутафорская краска, а реальная человеческая кровь, и прольется оный сок из тела Николая Гумилева, Владимира Маяковского, Вильгельма Зоргенфрея, Осипа Мандельштама. И сам собою встал вопрос покруче гражданского: обязан ли поэт быть героем? Собственно, знатоки и судили Юрия Олешу не как писателя, а как героя и постановили: обязан. А раз не герой – вот тебе: сдача и гибель, а книга твоя – книга распада.