Грифон - Николай Иванович Коротеев
Вошел врач и сказал, что для Алты нужна человеческая кожа покрыть обгоревшую поверхность спины. Это врач почему-то объяснял очень долго и подробно. Буровики все давно поняли, но слушали терпеливо и не перебивали.
— Кто согласен дать свою кожу? — спросил врач, еще глубже засунув кулаки в карманы халата так, что те оттопырились.
— А сколько? — поинтересовался дядька Остап.
— Десять квадратных сантиметров каждый.
— Это можно… — прикинув, ответил бурильщик.
— Я тоже, — сказала Гюльнара. — Пожалуйста, доктор… Я очень прошу!
Мгновенное замешательство врача она восприняла как отказ.
— Конечно, — ответил доктор.
— Благодарю вас!
Глаза Гюльнары показались Мухамеду такими огромными, что вместили бы все небо над пустыней; а лицо бледным, словно весеннее облако над песками, освещенное полуденным солнцем. Это была сияющая бледность.
— Знает кошка, чье мясо съела, — очень тихо пробурчал дядька Остап. Он сидел рядом с Мухамедом.
А Мухамеду захотелось улыбнуться. Ему стало жаль старого бурильщика дядьку Остапа. Не понял он мастера. Мастер спасает свою любимую. Ведь так идет испокон веков…
Может быть, если бы Мухамед познакомился с Гюльнарой раньше, чем она узнала мастера, то она избрала его, Мухамеда.
Странной была эта любовь к Гюльнаре для самого Мухамеда. Не похожая ни на что ранее испытанное. Мухамед не ревновал, а радовался за Гюльнару, радовался за мастера. Мухамед не завидовал, но интересовался всем, что случалось в жизни обоих. Даже как-то по-своему участвовал в их делах, переживал их заботы. Конечно, он не подумал бы никогда о возможности посоветовать им что-либо, хотя бы его и спросили. Но он точно знал, как им поступить в том случае, какой попался на их пути.
Мухамед никогда не называл Субботина по имени — Алексей, или Михалыч, как остальные в бригаде, а «мастер».
Дядька Остап сказал: «Знает кошка, чье мясо съела». Разве хорошая поговорка годится к любому случаю? Разве прекрасная верблюжья уздечка годится коню? Может быть, народная мудрость тем и хороша, что для каждого случая находит свою поговорку, а они очень противоречивы. Выходит, и одинаковые на первый взгляд случаи различны…
Ой-ой-ой, как рассердился мастер на слова дядьки Остапа. Мастер так глянул на бурильщика, что тот хоть и толст, а съежился, словно бурдюк, из которого выпустили воду.
Оказывается, все слышали, что сказал о Гюльнаре дядька Остап, кроме ее самой. Видно, другим тоже стало неловко за дядьку Остапа… Опустил глаза и Саша, и второй буррабочий Искандер, и Есен. Дизелист покраснел от смущения… Нет, не от смущения, от досады, что дядька Остап мог такое подумать о Гюльнаре.
Мухамед, конечно, пойдет вторым, сразу после мастера. Обязательно вторым, ведь так — по очереди. Он готов отдать свою кожу Алты, чтобы тот скорее выздоровел после тяжелого ожога. Наверное, очень больно, когда с тебя сдирают кожу…
А как же больно Алты!
Мухамед вспомнил обгоревшую спину Алты, опаленное лицо, волосы. Запах горелой шерсти, тлеющего брезента, кроваво-рыжую спину.
Тут Мухамед увидел, что у двери, ведущей в операционную, уже стоят мастер, Саша, дядька Остап, Искандер, Есен.
Мухамед подскочил будто ужаленный:
— Я второй! Я за мастером! — громко сказал он.
— Як на базаре… — процедил дядька Остап. Уж если он начал сбиваться на «украинску мову», значит, очень сердит и спорить с ним бесполезно. И Остап спокойно отодвинул плечом мастера, стоявшего у двери. И мастер не стал спорить, и никто другой. Мастер очень уважал и ценил дядьку Остапа — бурильщика.
Саша и Искандер сдвинулись теснее. Если бы Мухамед и захотел протиснуться между ними, ничего бы не вышло.
Везде-то он опаздывает. На день, на час, на минуту…
Вот Есен знает, когда и куда стать. Надо — он первый кинулся поднимать прыгнувшего с вышки Алты. Тут, правда, трудно сказать, кто первый — он или мастер… Точнее, Мухамед увидел — уже бежали и тот и другой.
Мухамед отошел от двери операционной. Сел на неудобную больничную скамью. Теперь было все равно. Он пойдет последним. Обидно.
Он посмотрел на окна. На белых переплетах рам дрожали едва приметные рыжие отсветы пожара.
Тут пришла первая строчка. За ней вторая… Он будто читал давно известное:
В пустыне есть один закон.
И быть не может двух.
Как жизнь, здесь дорога вода,
Воды дороже — друг.
И если есть воды глоток,
То не дели на двух.
Как жизнь, вода здесь дорога!
Дороже жизни — друг.
Мухамед оторопел. Как же так? Он и не думал о стихах, а они получились. Сами собой. Будто семь ночей не спал и все думал, думал…
И Мухамед решил. Завтра утром отнесет стихи в редакцию многотиражки. Он очень попросит редактора, чтобы их напечатали. И сверху над стихами будет эпиграф. Нет, эпиграф — это другое. Надпись-посвящение: «Посвящаю другу — Алты Алтыеву». Потом он возьмет номер газеты и отнесет Алты. Он придет к нему в палату. Белую, очень-очень светлую и увидит на белой подушке темное от ожогов, забинтованное лицо Алты. У Алты не будет сил даже улыбнуться ему навстречу.
Тогда он, Мухамед, сядет рядом с постелью на белую табуретку и скажет:
— Алты, друг, я написал стихи, которые посвятил тебе.
— Мухамед, друг, — ответит Алты, — я не могу их прочитать. Но мне очень хочется послушать твои стихи, которые ты посвятил мне.
Мухамед станет читать. А когда дойдет до последних строк, то встанет и произнесет их во весь голос:
Как жизнь, вода здесь дорога!
Дороже жизни — друг…
Выслушав стихи, Алты улыбнется. Широко и счастливо, как мог улыбаться только Алты. Алты забудет про боль, протянет свои забинтованные руки к нему, но Мухамед скажет, что Алты нельзя волноваться, нельзя шевелиться, а ему, Мухамеду, пора идти. Ведь доктор пустил его сюда на одну минуту.
— Спасибо, друг, — улыбнется Алты. — Мне стало легче.
— Ты улыбнулся, друг, — ответит Мухамед. — Это самая большая награда для меня.
— Я запомнил стихи наизусть, — скажет Алты. — Но газету ты мне оставь. Мне будет приятно видеть стихи, посвященные мне, напечатанными…
Мухамед представил себе счастливое лицо Алты: круглое и скуластое, с улыбкой, открывающей широкие белые зубы; смеющиеся глаза, вскинутые едва не на середину лба брови, торчащие на бритой голове короткие волосы, белую кожу, там, где обычно сидела тюбетейка… Он представил себе счастливое лицо Алты, — а оно всегда было счастливо, — увидеть несчастного Алты еще никому не доводилось. А представив себе Алты обрадованного, Мухамед вспомнил историю, над которой они