Александр Казарновский - Поле боя при лунном свете
Все эти соображения я изложил Шалому. Тем не менее он вылез и пару раз долбанул тяпкой по каменной коросте слева от грунтовки. Плюнул, забросил тяпку в машину и сел за руль.
– Попробуем еще где-нибудь.
В другое время я бы вдоволь порезвился на тему того, что, как всегда, его предложения подкупают оригинальностью и конкретностью, но сейчас я и сам был немногим живее того, кто лежал в багажнике в мешке из-под собачьего корма.
Мы проехали один квартал, свернули налево и вырулили чуть ли не к самому хребту, под которым на склонах горы располагалось наше поселение. Земля была здесь, ну может, чуть получше, чем возле грунтовки, но напротив площадки на краю обрыва, по которой начал остервенело стучать тяпкой Шалом, высилась груда белого гравия, возможно предназначенная для каких-то работ в находящейся в трех шагах школе для мальчиков, а возможно, кем-то забытая и покинутая, ибо все имеет свои границы, кроме бардака и бессхозяйственности, творящихся в Ишуве.
Пока я собирал прибитые ветром к тротуару целофановые пакеты и набивал их гравием, чтобы потом насыпать над Гошей холмик, Шалом полностью справился с рытьем ямы – не знаю уж насколько глубокой – и крикнул мне:
– Тащи!
Я вздрогнул. Ну пожалуйста, Шалом, избавь меня от этого! Но, взглянув в сторону Шалома, я лишь увидел мелькающую с несусветной скоростью на фоне черного неба белую тяпку, понял, что Шалом справился с ямой хоть и полностью, но не окончательно, и поплелся к машине. Открыл багажник и вытащил мешок. Потащил к яме. Мешок был очень теплый, и всё время чудилось – Гоша в нем шевелится.
За одиннадцать дней до. 7 таммуза. (17 июня). 6:30
«Пошевелив пальцами ног, Степа догадался, что лежит в носках, трясущейся рукою провел по бедру, чтобы определить, в брюках он или нет, и не определил.» Ну в точности я!
И ведь выпил-то два жалких стаканчика, и то не выпил, а в меня их влил Йошуа, когда Шалом, похоронив Гошку, передал ему меня с рук на руки. Эти стаканчики помогли мне закемарить на диванчике в салоне Йошуа, зато теперь дали возможность узнать, что ощущал некогда проклятый мною выкрест-священник, когда добирался до дому, получив топором по затылку.
Умывшись и почистив зубы я немного очухался, но тут вернулся с молитвы Иошуа и стал изгиляться на предмет того, что бы это значило, когда один «русский» вдруг становится иллюстрацией к американской поговорке «пьян, как двое русских».
– А что, я был здорово того? – слабым голосом спросил я, предварительно прочистив горло.
В-общем-то мне было безразлично, что он скажет. Я окончательно проснулся, и понял, что в мире главное. Главное – что Гошки нет. На тот момент так оно и было. Все остальное – пыль.
– Да нет. Это я так. Заглотнул – и дрыхнуть. Пьяным не был. Мертвым был. Да и сейчас – хаваль аль азман!
– Я не мертвый, Гошка мертвый.
Первая ночь без Гошенькиного храпа в углу. Первое утро без прогулки с Гошенькой. И неотвязная мысль – а вдруг тот смертельный укол не подействовал, и Гошка, очнувшись, дергается, бьется в яме, которую я сам засыпал белым гравием.
Иошуа молчал.
– Иошуа, может, у тебя есть таблетка какая или травки осталось со времен твоего домракобесного существования? Жить – невыносимо.
– А вот это нельзя, – серьезно сказал Иошуа.
– Так ведь я в жизни не пробовал! От одного-то разочка что будет?
– Спрашиваешь? Что будет? Вот! – с этими словами он нырнул под стол так, что одна тощая попа, обтянутая серебристыми джинсами осталась торчать наружу. Из-под стола послышались странные звуки, будто он щелкает костяшками огромных счет. Наконец, он вылез, причем, пожелтевшая за недели заживания раны повязка на руке приобрела вдруг отчетливо серый оттенок. Но лазил он, как выяснилось не за этим.
– Я покажу самую страшную свою картину, – объявил он.
Любопытное определение, правда? Взору моему предстало скромных размеров полотно в покрытой светлым лаком простенькой деревянной рамке. Очевидно, такие вот рамки там внизу и щелкали.
Я посмотрел на саму «страшную картину». Ну очень страшно! Какой-то заплеванный подъезд, едва угадывался по краям шахты лифта, занимающей девяносто процентов полезной площади. Шахта была железной, и дверь тоже была железной, с сеткой. В Москве в очень старых домах подобные лифты.
«Ну и что?» – хотел спросить я, но тут пот меня прошиб, потому что я понял – «что». Дверь была воздушной. Невесомой. Она и не могла ничего весить, потому что художник, равно как и зритель, которому передавался восторг художника, был во временном состоянии полного всесилия – высшего атеистического счастья, которое в этом мире даруется лишь одним способом. Поскольку зритель был – я, то… захочу – и сорву сейчас с петель эту дверь. А за дверью – шахта, с железными боками, с голубой каменной стеной! Она поет, она зовет: «Прыгни в меня! Прыгни, как прыгают со скалы в голубое море! Прыгни – и полетишь, поплывешь!»
С трудом я, обкуренный или обколотый кролик, оторвал взгляд от удава-лифта.
– Где ты это писал? – шепотом спросил я Иошуа.
– В Европе, – также шепотом ответил он.
– И в эту шахту кто-то бросился?
– Да. А я пытался.
– А тот, кто бросился, он?..
– Насмерть.
За одиннадцать дней до. 7 таммуза. (17 июня). 10:00
Словно намертво приклеенный к стулу, сидел, я в своей будочке, ощущая бесконечную боль в душе, жуткую боль в голове и острое чувство омерзения по отношению к самому себе. Причину первого, думаю, нет нужды объяснять. Причину второго – тоже. Что же до отвращения к себе, и оно было вполне естественным, поскольку, не успев утром заглянуть в свой пустой, вернее заполненный смертью, дом, я поперся на работу в своем субботнем наряде – брюках, которые двое суток назад были глаженными, и рубашке, которая двое суток назад была свежей. В завершение пейзажа сообщу, что моих любимых дезодорантов-спреев у Йошуа не оказалось. Хасиды, как и прочие суперстрого соблюдающие товарищи, таковыми не пользуются. Пришлось мазаться какой-то пакостью, отбивающей запах пота и не дающей никакого другого взамен.
Вот в таком состоянии я и дотрюхал до своей будочки. Появись сегодня – не дай Б-же – террорист, вряд ли я смог бы так же четко поработать, как одиннадцать дней назад.
Две вещи меня утешали. Во-первых, Йошуа обещал выкинуть из моего дома все Гошкины миски, банки с едой, шприцы, коврики (зимой моему сибариту линолеумный пол казался чересчур холодным, пришлось создавать персональный уют) и вообще, всё, что как-то напоминало мне о дружке. Всю эту стерилизацию эшкубита и памяти Йошуа провернет нынче же вечером, до моего прихода. Во-вторых, я надеялся, что меня сегодня никто не будет трогать и я смогу плакать до упора. Зря надеялся.