Старуха - Михаил Широкий
Он и не думал. Ни о чём и ни о ком. Как ни странно, даже о той, что лежала рядом с ним, на краю кровати, возле окна. Чьё тепло он чувствовал, чьё лёгкое ароматное дыхание улавливал, чьей нежной бархатистой кожи то и дело касался. Она больше не волновала и не возбуждала его. В этот момент он не испытывал к ней ничего. Абсолютно. Он знал, что это временно, что уже очень скоро, через час-другой, влечение к ней, желание обладать ею вернутся к нему, охватят его с новой силой и снова бросят их в объятия друг друга. Но пока что не было и намёка на это. Пока что ему просто невыразимо приятно было лежать без движения, смотреть из-под полуопущенных век в никуда и, против обыкновения, не делать ни малейших попыток разобраться в себе и своих чувствах.
Будто издалека, до него донёсся её сдавленный, как будто немного простуженный голос:
– Который час?
Он чуть скривился.
– Понятия не имею.
Помолчав минуту, он задала ещё один вопрос:
– Родители точно только завтра приедут?
– Точно, – подтвердил он, лениво двигая слегка онемелым языком. – Можешь не беспокоиться: неприятных неожиданностей не будет.
Опять чуть помедлив, она совсем тихо хмыкнула:
– Ну это как знать.
Слегка удивлённый её тоном, он двинул головой в её сторону.
– В смысле?
– В смысле: ты сейчас сдохнешь! – прохрипел ему в ухо трескучий, задыхающийся старческий голос.
Ошарашенный Миша, которого при звуке этого голоса подбросило на постели будто пружиной, резко обернулся к Ариадне…
Но никакой Ариадны не увидел. Рядом с ним, сверля его хищным, заглатывающим взглядом и обнажая серые беззубые дёсны в омерзительной ухмылке, лежала Добрая! Её сморщенное коричневое лицо было в нескольких сантиметрах от него, и он мог разглядеть каждую его чёрточку, каждую морщину, которыми оно было изрыто, как потрескавшаяся от палящего солнца земля в пустыне. Он мог заглянуть в её холодные мёртвые глаза, в которых почти не просматривалось зрачков – всё глазное яблоко было затоплено мутным сероватым белком, изрезанным красными прожилками. Он ощущал на своём лице вырывавшееся из её перекошенного безгубого рта тяжёлое зловонное дыхание, от которого его тут же начало тошнить.
Несколько мгновений они смотрели друг на друга в упор. Его сердце застыло, оледенело. Дыхание пресеклось. Перед остановившимися глазами разлилась багровая дымка, окрасившая всё в кровавые тона.
А в следующий миг, скорее безотчётно, чем сознательно, он с коротким отрывистым вскриком опрокинулся назад, свалился с кровати и, конвульсивным движением освободив застрявшую в одеяле ногу, вскочил и сломя голову устремился вон из спальни, слыша нёсшийся ему вслед дребезжащий, каркающий смех. Ничего не видя, не чуя под собой ног, он промчался через гостиную, ударился коленом об острый угол дивана, но, даже не заметив этого, устремился дальше. На пару секунд его задержала входная дверь: так же как незадолго до этого он трясущимися от любовного дурмана руками не вдруг смог отворить дверь снаружи, сейчас – правда, уже совсем по другой причине – он не сразу сумел открыть её изнутри. Но наконец ему удалось это, и он, рывком распахнув дверь настежь, выскочил на лестничную площадку и стремглав бросился вниз, по-прежнему, хотя уже не так чётко, слыша продолжавший звучать в его голове, точно следовавший за ним по пятам, скрипучий издевательский смешок.
Он поневоле остановился лишь в самом низу, у выхода из подъезда. Он вдруг вспомнил, что он совершенно голый, а, как ни был он напуган, он не готов был показаться во дворе нагишом. А потому он, ни жив ни мёртв, замер в нерешительности в маленьком полутёмном «предбаннике», слабо озарённом лишь тусклой полоской света, проникавшей сквозь узкое окошко в домофонной двери. Насторожённо заглядывая в него – не идёт ли кто, – пробегая беглым, мятущимся взором по рядам пронумерованных почтовых ящиков, из которых выглядывали уголки никому не нужных рекламных проспектов, появлявшихся там с завидной регулярностью. Переминаясь босыми ступнями по грязному полу, часто, прерывисто дыша и то и дело взмахивая руками, будто инстинктивно защищаясь от чего-то. И прислушиваясь к доносившимся из подъезда едва уловимым звукам, но пока что слыша лишь неистовый стук своего сердца, метавшегося в его стеснённой груди примерно так же, как он метался по тесному, ограниченному пространству между дверью и ящиками.
Но мало-помалу этот сумасшедший стук стал утихать, и до Мишиного слуха донеслись смутные, разрозненные звуки, вырывавшиеся из-за запертых дверей. Откуда-то долетели обрывки разговора, где-то раздался чей-то зычный раскатистый смех, в одной из квартир на первом этаже был включён телевизор – слышалась отрывистая, режущая слух музыка и ненатуральные, преувеличенно бодрые голоса. Обыкновенные, ничем не примечательные звуки, которые он слышал, пробегая по лестничной клетке, ежедневно. Всё было как всегда. Не было и намёка на то невероятное, немыслимое, непередаваемо жуткое, что произошло с ним только что и отзвуки чего отдавались в нём дрожью, сотрясавшей его тело, и стуком зубов, как если бы его бил озноб. Во всех этих квартирах люди, его соседи, жили своей обыденной жизнью, занимались обычными делами и знать не знали о том, что творится совсем рядом, какие, далеко не обыденные, выходящие за рамки человеческого разумения, события происходят в нескольких шагах от них. И им хорошо и удобно, им нет никакого дела до всего этого, они, скорее всего, проживут всю жизнь и так и не узнают, что такое возможно.
Вскоре Миша заметил, что озноб бьёт его не только потому, что ему страшно. Он почувствовал, что ему холодно. На улице было уже совсем не жарко, и холод, поднимаясь от каменного пола, охватил не только его ноги, уже совершенно окоченевшие, но и большую часть туловища. Пытаясь согреться, он принялся пританцовывать, размахивать руками и потирать ладонями посинелую, покрывшуюся мелкими пупырышками кожу.
Но это не очень-то помогало. Кроме того, сохранялась куда более серьёзная опасность, что кто-нибудь войдёт в подъезд или выйдет из квартиры и увидит его в таком мало презентабельном виде. И, поняв, что другого выхода, кроме возвращения