Валерий Поволяев - Свободная охота (сборник)
Но руки у него были некрестьянские.
В гостиничке той жило совсем немного народа – Чернов с Пухначевым, делегация улемов – ученых-богословов из Герата, председатель коммуны из кишлака под Баграмом – коммуна эта чем-то напоминала наш колхоз, только была, пожалуй, подырявее, и ещё две тёмные личности, о которых никто не знал, что это за люди – то ли тайные сотрудники афганской безопасности, то ли поставщики мандаринов на Грязный базар, то ли профукавшиеся за карточным столом революционеры, то ли вербовщики, приехавшие с чужими документами из Пакистана – тёмные люди есть тёмные люди, их надо под керосиновой лампой разглядывать. А это опасно.
Вот, собственно, и все постояльцы.
Питались Чернов с Пухначевым на базаре – покупали очень вкусные местные шашлыки – меленькие, острые, хорошо проперченные, с колечками лука, аккуратно проложенными между мясом, если надоедали чисто мясные шашлыки, брали шашлыки из почек, из печенки, из лёгких, и совсем неожиданные – из бараньих яиц – мягкие, белые, нарезанные кубиками, вкусом напоминающие жареные осетровые молоки; Чернов, когда они брали эти шашлыки, усмехался и подчёркивал:
– Я-то что, я старик, мне печёные бараньи коки всё равно, что таблетки от головной боли, а тебе эти шашлыки здесь есть опасно – не выдержишь. Мужское достоинство увеличивается ровно в два раза.
– Увеличивается или твердеет? – смеясь, уточнял Пухначев.
К шашлыкам они покупали зелень – киндзу, петрушку, Чернов всё хотел найти укроп, но укроп встречался здесь редко и у местного населения, у кабульцев, особым спросом не пользовался, и Чернов каждый раз жалеюще хмыкал: «Хорошее мочегонное!» и обходился без укропа, с тележки брал орехи и изюм, чтобы пить чай по-восточному, затем шли к хлебопёкам за лепёшками.
Лепёшки готовили два горбоносых усатых умельца – похоже браты-демократы, рожденные одной матерью, пекли в старых железных бочках – вполне возможно, из-под бензина либо машинного масла, но хорошо отожжённых, совершенно лишённых нефтяного духа, лепёшки у умельцев получались славные, вкусно хрустели на зубах и так пахли, что от духа их невольно заходилось сердце: хлебный запах у наших героев сопрягался с запахом детства.
Чернов, приглаживая реденький серый пух на голове, говорил:
– У всякого народа главная еда – хлеб, настоящий народ только по тому и познаётся, любит он хлеб или нет?
– Не скажите, Юрий Сергеевич! – возражал Пухначев.
– Хлеб всегда делает человека добрым, хлеб и сам доброту любит, ласку любит – в отличие, скажем, от мяса. Верно ведь говорят: хлеб – всему голова. Очень верно!
– Сомнительная теория, Юрий Сергеевич!
– Это почему же?
– Национализмом попахивает.
– Ты ещё скажи – изменой отечеству и обвини меня чёрт знает в чём.
– Извините, Юрий Сергеевич, это я так, ради подначки, – голос Пухначева невольно делался мягким, уговаривающим: Пухначев видел, что старик сердится, в морщинистое усталое лицо его натекает кровь, натекает как-то необычно, странно – сама кожа беловатая, пористая, жёсткая, хоть и изрядно издырявленная, а морщины, сами углубления, делаются красными, они набухают, цвет становится всё ярче, проступает изнутри, накаляется и сам Чернов превращается в сковородку, на которую плюнь – обязательно зашипит. – Ещё не хватало, чтобы я вас обвинял в таких вещах, Юрий Сергеевич!
– Ага, ради красного словца не пожалеешь и отца!
– Добавьте сюда ещё и дедушку! – Пухначев проворно раскладывал снедь на газете, студенческая это была привычка – раскладывать еду на газете, очень удобно и вкусно, – поев, студент собирает остатки в ту же газету, завертывает поплотнее и выбрасывает в окно. Пухначев делал бы это и дома, да не позволяла жена, она каждый раз сердилась и кричала на него – совсем не понимала дурёха, что Пухначеву приятно возвращаться в своё прошлое. – И бабушку с мышкой и репкой!
По характеру Пухначев был мягким человеком, внешность ему Бог выделил под стать характеру – волосы тонкие, шелковистые, неопределённого земляного цвета, лицо круглое, без единого жёсткого угла, почти бескостное – щёки пухлые – под фамилию, подбородок круглый, нос толстоватый, сработанный из одной только мякоти, рот улыбчивый, глаза доверчивые, с прочно застывшим в них детским выражением – такой человек не может никого обидеть, а если у него случайно это получается, он пугается, старается сразу же отработать задний ход, объясниться – не то он, мол, хотел сказать, – совсем другое!
Вечерние сидения за столом были самыми приятными: и чьи косточки тут только ни были перемыты!
Ночь в Кабуле наступает рано, солнце будит людей тоже рано, а если его нет, то людей будит тревожный сукровичный морок – холодный, жидкий, недобрый.
В то утро было ещё темно, когда в районе Грязного базара раздалась стрельба: вначале прозвучало несколько пистолетных хлопков, жалкие хлопки эти забила длинная пулемётная очередь, потом ударили автоматы.
– Ого! – сказал, просыпаясь, Чернов.
– Обычная вещь, – Пухначев тоже проснулся, похлопал по рту ладонью, – ловят какого-нибудь дезертира. Либо воришку, покусившегося на дукан богатого индуса.
– Тут дело посерьёзнее, – не согласился с ним Чернов, вжался спиною в кровать – совсем рядом раздался тяжёлый оглушающий стук крупнокалиберного пулемёта, очередь прошлась по ветхой гостиничной стене, проколола её в нескольких местах, зазвенели стекла, которые выбило не столько пулями, сколько воздушной волной.
Очередь смолкла, на улочке послышался скрип тормозов – машина, из которой стреляли, разворачивалась.
– Что это? – сдавленным голосом спросил Пухначев. – Нападение?
– Быстрее на пол! Ложись на пол, под батарею! – скомандовал Чернов, который, в отличие от Пухначева, был человеком опытным, хлебнувшим столько, сколько Пухначеву и не снилось – и лагеря остались позади, и штрафбат, и война, и великие стройки коммунизма. – Прижимайся к батарее! – Чернов прямо с койки рыбкой нырнул на пол, увлекая за собой одеяло, простынь и даже подушку – удивительно было, как он всё это умудрился сделать, притиснулся лёгким костлявым телом к ребристой старой батарее, отлитой из толстого чугуна, схватил Пухначева за воротник ковбойки, в которой тот спал, притиснул к себе, сверху накинул одеяло, выдохнул Пухначеву прямо на ухо: – Замри!
Но Пухначев голоса его уже не услышал – на улице снова тяжело застучал пулемёт, выкрашивая дерево и камень из стен, прошивая стекла, противомоскитные медные сетки, стоявшие на окнах. Очередь хлестанула по окну и их номера, вынесла стекло, которое, расколовшись на крупные куски, рухнуло сверху на людей, продырявило сетку, одна из пуль воткнулась в батарею, оглушила Пухначева сильным ударом – будто прямо в барабанные перепонки ему ударил церковный колокол, Пухначев закричал, сжался в комок, подумал, что мудр и опытен был старик, прихватив с койки одеяло, струя из нескольких пуль изрешетила стенку, выбила труху из слабенького перекрытия, разрезала его пополам и ушла дальше гулять по комнатам гостиницы, в капусту рубя всё, что ей попадалось по пути.