Валерий Поволяев - Свободная охота (сборник)
– Ну вот, товарищ сержант… Вот и свиделись, – подрагивающим, каким-то стеклистым тонким голосом проговорил Матвеенков, скосил глаза себе под ноги, переступил с места на место – показалось, что раздавил цветок, угодивший под подошву, поморщился – говорить было трудно. – А я вот, видите, демобилизовался, привет от ребят наших привёз.
Речь Матвеенкова, несмотря на стеклистость и пионерский звон голоса, была монотонной, он вообще не привык говорить много, долго, а тут надо было – он отчитывался перед Князевым за ребят своего отделения, за жизнь, которую прожили без него, за тишину того мало кому ведомого в Астрахани полугородка-полукишлака с коротким названием, где Князев погиб. В том, что там тихо, не свистят больше пули, есть и Князевская заслуга. Иначе жизнь не стоило бы отдавать.
Поднял Матвеенков стакан, посмотрел сквозь него на солнце – ничего не видно, только красные искры бегают, перемещаются с места на место, глаз алыми острыми лучиками покалывают. Никогда не пил столько вина Матвеенков. Поднёс стакан ко рту – смелое движение для непьющего.
– Пусть сон ваш будет спокойным, товарищ сержант, – проговорил он, обращаясь к могиле на «вы», и махом опрокинул стакан. Молча вытер губы ладонью.
Достал из кармана два кулечка с землей, подержал их в руках, словно бы старался взвесить, определить, что на что потянет. Ссыпал землю из одного кулечка на могилу, просунул руку через решётку ограды, разровнял. Проговорил тихо, ни к кому не обращаясь, – видать, не желал, чтобы его слышал ещё кто-то, кроме того, к кому были обращены эти слова, и вообще Матвеенкову совсем не надо было, чтобы его речь унеслась в гулкое пространство и обернулась там голубями или, допустим, чайками, что белыми точками всплывали над домами, сбивались в облака, а потом пикировали в невидимую Волгу.
– А эта с могилы Наджмсамы, из самого города Кабула. Вот. – Матвеенков подвинул в центр земляного пятна стакан с вином, вино брызнуло во все стороны кровяно-алым искорьем, и Матвеенков, увидев это искорье, контуженно дёрнул головой, выпрямился, посмотрел в сторону далёких домов, за которыми текла великая река, на чаек, белыми точками поднимающихся над крышами. Лицо его сделалось спокойным, непроницаемым, каким-то незнакомо-жёстким; он хотел сказать, что сделает всё зависящее от него, чтобы люди помнили Князева, и вообще сделает всё, чтобы не текла кровь нигде, но потом подумал, что такие речи имеют право произносить лишь большие люди, а не он, маленькая сошка, подался вперед, ткнул головою воздух, вид его стал сердитым, упрямым: не-ет, не такая уж он маленькая сошка… И он действительно сделает всё, чтобы люди помнили Князева. В будни помнили, в праздники, на работе и дома, при всех обстоятельствах, в разных местах.
Поклонился по старому обычаю могиле – у них так всегда, испокон веков делали: кланялись могилам, считая, что доживают век за тех, кто ушёл, просили прощения и одновременно благодарили за то, что живы, – проговорил спокойно, чётко, словно отвечал на некий каверзный вопрос на политзанятиях:
– Пусть земля будет вам пухом, товарищ сержант. – Повернулся на одном каблуке, сморщился оттого, что получилось это слишком по-солдатски, – видать, то, что вживили в Матвеенкова за два года срочной службы, останется теперь в нём надолго, – проговорил через плечо: – Прощайте, товарищ сержант! – Но потом подумал и добавил: – До свиданья. Я скоро ещё приду…
Февраль в Кабуле
Февраль в Кабуле раз на раз не приходится – бывает солнечным, весёлым, бывает и другим – серым, грязным, небеса сплошь в рвани – то липкий тёмный снег валится из них, то сыплется странная мокреть, вызывающая горькое чувство, тоску по дому, протест – что же мы тут, ребята, делаем, к чему нам этот чёртов Кабул? Бери шинель, пошли домой!
Легко сказать: «Бери шинель, пошли домой!» – это старик Чернов – человек невоенный может уйти, и Пухначев может уйти – для того, чтобы выполнить редакционное задание, необязательно коротать тут век, можно обойтись более коротким сроком, а вот как быть солдату, который цепью прикован к своему бронетранспортёру, к своему взводу, к долгу, к присяге?
Перед входом в их небольшой, довольно ветхий, почти лишённый удобств отель всегда стоял сорбоз – улыбчивый, плохо выбритый афганский солдат со старым ППШ – автоматом времён Великой Отечественной войны, повешенным на грудь, сиял чёрными гуталиновыми глазами, когда видел Чернова с Пухначевым, и лихо взмётывал ко лбу ладонь:
– Салют, рафик! Рафик, кушать нада! Есть, ам-ам-ням-ням! – он смешно пришлёпывал губами, куцая суконная шинелка топорщилась у него на плечах, вспухала верблюжьим горбом на спине, белые зубы жадно посверкивали: – Ам-ам-ням-ням! Кушать нада! Дай денег!
– Нет у нас, друг, денег, – устало произносил Чернов, потирал рукою морщинистую заросшую шею, но всё же останавливался и доставал из кармана детскую шоколадку – батончик за тридцать три копейки, церемонно вручал сорбозу, будто ребёнку: – На, брат!
Сорбоз, радостно улыбаясь, брал шоколадный батончик, так же, как и Чернов церемонно, словно его специально обучали этому, кланялся советскому товарищу, не забывая при этом развернуть подарок – движения у него были стремительными, хищными, словно у кошки, увидевшей мышонка:
– Пасиба, рафик!
– Пожалуйста, пожалуйста, друг мой! Ты кланяешься, как король, товарищ! – Чернов обязательно подмечал церемонность поклона сорбоза, – это было всякий раз, и всякий раз Чернов говорил ему об этом. Слова «король» сорбоз не знал, ему было всё равно – король он или нет, улыбка на его лице делалась мечтательной – очень уж этот солдат любил сладкое.
Ещё подмечал усталый Чернов, что руки у солдата – не солдатские, не рабочие, мягкие, с пухлыми подушечками и розовыми, хорошо очищенными ногтями.
– Ты кто? – спрашивал Чернов у сорбоза.
– Как кто?
– Ну кто по профессии?
– А-а, – понимающе улыбался сорбоз, – я этот самый… дехканин. Понимаешь? Тух-тух-тух, – он делал несколько движений, показывая, как лопатой копают землю, – пух-пух! Крестьянин!
Но руки у него были некрестьянские.
В гостиничке той жило совсем немного народа – Чернов с Пухначевым, делегация улемов – ученых-богословов из Герата, председатель коммуны из кишлака под Баграмом – коммуна эта чем-то напоминала наш колхоз, только была, пожалуй, подырявее, и ещё две тёмные личности, о которых никто не знал, что это за люди – то ли тайные сотрудники афганской безопасности, то ли поставщики мандаринов на Грязный базар, то ли профукавшиеся за карточным столом революционеры, то ли вербовщики, приехавшие с чужими документами из Пакистана – тёмные люди есть тёмные люди, их надо под керосиновой лампой разглядывать. А это опасно.