Мемориал - Роман Вадимович Славацкий
И Ладас вдруг с удивлением понял, что ему совсем не жаль этого тела, не хочется возвращения боли, ярости, звериной жестокости мира…
Лёгкость, лёгкость — и ничего не нужно делать… Он парил, ничего не чувствуя. Нестерпимый жар, пыль, судорога боя — всё это в несколько мгновений потеряло реальность и стало меркнуть и туманиться.
Ладас ощутил, как его поднимает какая-то невидимая сила. И он начал движение — точно тихая вода несла его медленно и незаметно. Над полем боя будто повисла огромная воздушная воронка, и она медленно вращалась, втягивая в себя парящие тени. Ладас видел, как рядом с ним и чуть поодаль плыли другие души, десятки других теней…
Там, внизу, клубилась пыль, металось и бурлило что-то ненужное, нелепое, а души восходили ввысь, точно облака, и поток подхватывал их, неся от краёв к центру, к невысокой горе.
Не было воли, не было свободы… Но зачем и кому нужна была эта свобода? Ничего, ничего не хотелось… Покой…
На вершине горы, на походном кресле, сидел некто, окутанный чёрным плащом. Ветер играл складками плаща. Молодой человек в чёрном, с изящной бородкой, радушно улыбался толпе теней. Ладас встал перед ним, и тот заметил его и дружески подмигнул:
— Молодец. Хорошо сражался.
Потом сказал, обращаясь ко всем:
— Подождём ещё минуту, друзья. Бой уже закончился. Дождёмся, пока соберутся все остальные.
Ладас оглянулся вокруг. Они стояли плечом к плечу: ахейцы, троянцы, вглядываясь друг в друга, и у кого-то глаза были полны отчаянием, у кого-то — беспредельным удивлением, но большинство — стояли спокойно, точно отдыхая после тяжёлого труда.
Смеркалось. Догорал бой, с запада подступала темнота.
— Ничего интересного уже не будет, — сказал сидящий, и глаза его сверкнули, точно камни, меняющие цвет. — Пора.
Поле исчезло. Исчезло небо и пространство, словно его вывернуло наизнанку, остался только поток, спокойно несущий тени в глубокое и тёмное ущелье, и чем дальше, тем становилось темнее.
А потом из темноты стал пробиваться свет.
Книга двенадцатая. ТРИЗНА
Прошлое сгорело на погребальном костре, оно лежало под курганом небытия, и бесполезно было спрашивать о смысле прошедшего. Исчез кусок нашего бытия, нашего времени, и теперь уже никто не ответит с того берега Реки…
Прощальную тризну справляли мы у Бэзила. Это был грустный вечер… Пир во время чумы. Как в старые добрые времена, стащили на стол всё самое изысканное, и как прежде сверкало ледяное вино в хрустале, дымился кофе, в стекле, фарфоре и бронзе лежали куски и кучи — икры, грибов, оливок, розовела ветчина, плакал сыр, пахло лимоном и табаком.
А снаружи бродил Аполлон Подземный, и гремели стрелы в его колчане, снаружи бродили мортусы — страшные монахи с крючьями, чтобы вытаскивать трупы из домов. Страна гнила, разлагалась, отваливалась кусками, и нельзя было включить радио и телевизор, чтобы не почувствовать запах трупа. Что же это такое, Господи, кого это всё время хоронят?!
Мы сидели посреди развалин мира, из магнитофона струилась затейливая музыка, и мы свершали поминки по этим развалинам. Но вино не пьянило, а пылающие в медных канделябрах и залитых воском бутылках свечи не прибавляли света.
— Что же нам так невесело? — воскликнула Виола. — Разве мы не получили то, чего хотели? Август обрёл свой «Смарагд» и «Троянское сказание», Ирэна — свою алхимию, я — свои побрякушки, а Фома разве не стал хозяином «Илиона»? Что ж мы не веселимся?
— А Марк? Его ты забыла?
— Брось, Фома. Никто из нас его не любил. Себе-то самим зачем лгать? Тут можно говорить о любопытстве, удивлении, интересе (для каждого — по-своему корыстном), и так далее, — но не о любви. Разве я не права?
— Ты права, — вздохнул Бэзил с бесконечной печалью. — И мне стыдно за твою правоту.
— Ну не знаю, — вступила в беседу Ирэн, делая вид, что помешивает чай серебряной ложкой. — В конце концов, Марк сам — причина всему.
— Насильно мил не будешь, — согласился Фома. — Трудно любить человека, двуличие которого очевидно.
— Сам-то не стеснялся про нас гадости писать в своём дневнике с золотым обрезом, — вспомнила Виола. — Фома у него — блаженный, Август — графоман, мы с Иркой — дуры. А сам-то он кто?
— Предатель… — грустно сказал Бэзил.
— Нет, всё же нельзя так осуждать его, — покачал головою Фома. — Он знал цену каждому из нас и каждого по-своему уважал. Мало ли что человек в раздражении может написать в мемориале?
— А моего отца он тоже сдал в раздражении? — холодно поинтересовалась Ирэн.
— Это другое дело. У Марка была невеста. Её отбил его собственный друг. Трудно судить человека, когда сам не знаешь — как бы ты поступил на его месте…
— Любовь — романтическое чувство, — кисло заметила Виола. — Но это не основание, чтобы убивать друзей.
— Марк не убивал Митяя. Он донёс. А тому дали несколько лет лагерей. В лагере Митяй получил двустороннюю пневмонию и умер. Но от такой болезни можно умереть и на воле. Марк отчасти виноват в смерти друга. Но он же и сохранил ему жизнь.
— Что за чушь? — не поняла Виола.
— Менелай, — сказал Фома. И начал читать размеренно и ясно.
МЕНЕЛАЙ
И воли нет уйти от ласкового плена,
и верного пути — от Участи своей.
Сухую горечь губ измучит суховей,
а губы прошепнут: «Иди ко мне, Елена!»
Колдует Илион. Свивается Лиэй.
Слоится на полу отброшенная хлена.
Я гладил перламутр горячего колена.
Она была моя. И я — молился ей.
Я тихо говорил: «Коль ты — одна из нас,
то будь со мной всегда! Теперь — весь мир погас.
Ты — мир, и плоть, и дух, и жизнь моя, и сила!»
Но только тишина звучала мне в ответ.
И уголками рта смущая лунный свет
улыбку зыбкую во тьме она таила.
Дыхание сквозняка прошлось по гостиной, дрогнули и затрепетали язычки свечей… Митяй смотрел из рамки со стены прекрасный, как молодой бог.
— Это стихи Митяя, — сказала Виола. — К чему ты их вспомнил?
— А к тому, что его стихи сохранил Марк. А мог бы и не сохранять. Вы помните ситуацию начала 50-х? В ту эпоху держать у себя такую рукопись было не только бесперспективно, но и опасно для жизни. Марк погубил Митяя, потому что хотел жениться на Елене. Но он не знал, что Эйрена уже была