Рафаэль Сабатини - Заблудший святой
– Здесь говорится, – решительно перебил его Галеотто, – что владения Мондольфо и Кармина конфискованы у Агостино д'Ангвиссола. А я утверждаю перед лицом вашего сиятельства и господ советников, – добавил он, обернувшись в их сторону, – что эта конфискация смехотворна и абсолютно невозможна, поскольку владения Мондольфо и Кармина никогда не являлись собственностью Агостино д'Ангвиссола и их нельзя у него отобрать, так же как нельзя с голого снять рубашку. Разве что, – насмешливо добавил он, – папская булла способна творить чудеса.
Козимо смотрел на него широко открытыми круглыми глазами, и я тоже уставился на Галеотто – ни малейшего намека на невероятную правду не возникло в моем смущенном мозгу. За судейским столом царило полное молчание, которое в конце концов нарушил Гонзаго.
– Вы хотите сказать, что Мондольфо и Кармина не принадлежали… что они никогда не были владениями Агостино д'Ангвиссола? – спросил он.
– Именно это я и говорю, – ответил Галеотто, который стоял там, как скала, огромный и грозный в своих сверкающих доспехах.
– Кому же они в таком случае принадлежали?
– Они принадлежали и принадлежат Джованни д'Ангвиссола, отцу Агостино.
Услышав это, Козимо пожал плечами – страх и тревога на его лице уступили место более спокойному выражению.
– Что это за глупости? – воскликнул он. – Джованни д'Ангвиссола пал в битве при Перудже восемь лет тому назад.
– Так считали все, и Джованни д'Ангвиссола предоставил всем оставаться в этом заблуждении – ничего не сказал даже своей жене, находящейся во власти монахов и священников, даже своему сыну, сидящему здесь, в этом зале, опасаясь, как бы конфискация, подобная этой, – пока был жив Пьерлуиджи, – не оказалась возможной на самом деле. Однако в Перудже он не умер. В Перудже, синьор Козимо, он заработал этот шрам, который все это время служил ему в качестве маски. – И он указал на свое лицо.
Я вскочил на ноги, не смея верить тому, что только что услышал. Галеотто – это вовсе не Галеотто, а Джованни д'Ангвиссола, мой собственный отец! А мое сердце до сих пор мне этого не сказало!
В одно мгновение мне вспомнились многочисленные мелочи, значение которых до того времени было мне непонятно, – мелочи, которые должны были подсказать мне правду, стоило мне по-настоящему над ними задуматься.
Почему, например, я решил, что Ангвиссола, которого он назвал в числе руководителей заговора против Пьерлуиджи, это я сам?
Я стоял, еле держась на ногах, в то время как его голос продолжал звучать в зале суда:
– Теперь, когда я поклялся в вассальной верности Императору под моим собственным именем – с помощью и благословения мессера Гонзаго, находящегося сейчас здесь; теперь, когда покровительство Императора защищает меня от папы и его ублюдков; теперь, когда я завершил дело своей жизни – освободил Пьяченцу от папского владычества, я могу наконец перестать скрываться и вернуть себе положение, которое принадлежит мне по праву.
Вот здесь, рядом со мною, стоит мой молочный брат, он может удостоверить, что я – это я; здесь же находится Фальконе, он вот уже тридцать лет состоит при мне конюшим; есть еще братья Паллавичини, которые ходили за мною и скрывали меня, когда я находился на грани смерти от ран, полученных в битве при Перудже, от ран, которые на всю жизнь изменили мою наружность. Итак, мессер Козимо, если ты желаешь упорствовать в своем деле и продолжать преследовать моего сына, тебе следует вернуться в Рим вместе со своими бреве и буллой и исправить допущенные в них ошибки, ибо во всей Италии нет другого властителя Мондолъфо и Кармины, кроме меня.
Козимо бессильно поник и отступил, весь дрожа, сраженный этим сокрушительным ударом.
И снова заговорил Гонзаго, произнеся слова, которые могли бы его ободрить. Однако, уже испытав потрясение – сорвавшись в бездну неудачи с самой, как ему казалось, вершины успеха, – Козимо уже не доверял коварному наместнику, поняв, что этот императорский кот играет с ним, как с мышью, трогая его своей холеной безжалостной лапой.
– Мы могли бы пренебречь формальностями в интересах правосудия, – ворковал наместник. – Ведь здесь у нас находится этот меморандум, – сказал он, глядя на моего отца.
– Поскольку вашему сиятельству угодно, чтобы с этим делом было покончено безотлагательно, мне кажется, это можно сделать, – сказал отец и снова посмотрел на Козимо. – Итак, ты утверждаешь, что этот меморандум не имеет законной силы, поскольку свидетели, имена которых в нем значатся, не имеют права на то, чтобы его подтвердить?
Козимо приободрился, приготовившись сделать последнее усилие.
– Вы смеете оказывать открытое неповиновение папе? – вопросил он.
– Если в этом возникает необходимость, – последовал ответ. – Мне уже не раз случалось это делать в течение моей жизни.
Козимо обернулся к Гонзаго.
– Это не я объявил этот документ не имеющим законной силы, это сделал сам Святой Отец.
– У Императора может сложиться мнение, – сказал мой отец, – что в этом деле Святой Отец был введен в заблуждение лжецами. Существуют и другие свидетели. Есть, например, я. В этом меморандуме не содержится ни единого слова, кроме того, что сообщил мне властитель Пальяно на смертном одре, в присутствии своего духовника.
– Мы не можем считать духовника свидетелем, – перебил его Гонзаго.
– Прошу прощения, ваше сиятельство, но фра Джервазио выслушал показания умирающего не в качестве его собственного духовника. Собственно, исповедь Кавальканти состоялась уже после этого. У нас есть еще один свидетель: сенешаль Пальяно, который присутствует здесь. Этого довольно, чтобы засвидетельствовать достоверность меморандума в имперском, равно как и в понтификальном судах. Я клянусь перед Богом, стоя тут пред лицом его, что каждое слово в этом меморандуме записано со слов Этторе Кавальканти, властителя Пальяно, за несколько часов до его смерти, в чем клянутся и все остальные, присутствовавшие при этом. И я прошу ваше сиятельство в качестве наместника Императора рассматривать этот документ как обвинение против труса и негодяя Козимо д'Ангвиссола, который совершил такое чудовищное святотатственное злодеяние – ведь речь идет об осквернении таинства брака.
– Это ложь! – завизжал Козимо. Он побагровел от ярости, на шее и на лбу у него надулись безобразные жилы, толстые, словно веревки.
Наступило молчание. Мой отец обернулся к Фальконе, вскочил и подал ему тяжелую железную перчатку. Держа эту перчатку за пальцы, мой отец сделал шаг по направлению к Козимо – теперь он снова улыбался, успокоившись после давешней вспышки ярости.
– Да будет так, – сказал он. – Поскольку ты говоришь мне, что я лгу, вызываю тебя на бой, докажи это с помощью силы, в честном поединке.