Виктор Астафьев - Ночь темная-темная
— Ба-а-ба! — вдруг заорал я на Алешку. — Тебе бы все баба! Изнежился, зараза! Попой еще, так я тебе!..
— Не тронь ты его, — остепенил меня Санька. — Он ранетый, сознавать надо. Крючки-то вон какие! Налимьи! Вопьется, дак… Давайте-ка поедим, а?
Поели мокрого хлеба с печеными картошками и луком. Без соли. Соль размокла. Алешка тоскливо вздохнул. Не наелся он. И бабы нет — добавки дать.
Санька закурил, свалился на телогрейку и глядел в небо. Там, в глубокой темноте, будто искры в саже, вспыхивали и угасали мелкие звезды. И была там беспредельная, как сон, тишина, а вокруг нас совсем близко бесновалась река и остров все подрагивал, подрагивал, будто от озноба или страха.
— Ла-фа-а-а! — подбодрил себя и нас Санька и стал шевелить в костре и напевать негромко.
А я думал про бабушку и про налимов. Про налимов больше. Меня так и подмывало скорее смотреть животник. Я уверен был, что если не на каждом крючке, то уж через крючок непременно сидит по налиму.
— Са-а-анька!.. Са-ань!.. Давай животники смотреть, — начал искушать я друга.
— Ну, смотреть? Не успели поставить. — Но в голосе Саньки особой настойчивости не было, сопротивление его слабо, и я скоро сломил Саньку.
— Набулькаем только, рыбу распугаем. — Но я чувствовал, понимал: Саньке тоже не терпится посмотреть животник.
Мы оттолкнули лодку. Санька взял в руку тетиву животника, начал перебираться по ней.
— Не дергат? — пересохшим голосом спросил я.
Санька ответил не сразу, прислушался.
— Да вроде бы нет. Хотя постой! Во! Дернуло! Дернуло-о-о!.. — голос Саньки задребезжал, сорвался, и он начал быстро перебираться по тетиве, а я захлопал, забурлил веслом.
— Тюха! Крючки всадишь!
Но я не в силах был совладать с собой.
— Здорово дергат?
— Прямо из рук рвет! Таймень, должно, попался. Налим так не может…
— Тай-ме-ень!
Батюшки святы! Ну не зря говорят на селе, что я фартовый, что колдун! Только вот закинули животник — и готово дело, — таймень попался!
— Большой, Санька?
— Кто?
— Да таймень-то?
— Не знаю. Перестал дергать.
— Ты выше тетиву-то задирай, выше! Отпустишь тайменя к едрене Фене! Давай лучше я. Я — везучий!..
— Сиди, не дрыгайся! Везучий… Мо-тырнет, дак…
— Дергат?
— Ага, рвет! — опять задребезжал голосом Санька. — Из лодки прямо вытаскивает!..
— О-ой, Санечка!.. — Больше я ничего сказать не мог и закричал в темноту во всю глотку: — Алешка! Алешка! Таймень попался! Здорову-у-щий!.. — как будто Алешка мог слышать меня.
— На последнем крючке, видать, у самого груза. Справимся ли?..
— Ос… осторожней, Са… Санька! — начал я вдруг заикаться, чего со мной сроду не бывало.
— Во! Близко! Иди сюда!
Я бросил весла и ринулся к Саньке, схватился за тетиву. Веревку дергало, тукало по ней так, будто она к моему сердцу прикреплена. Не помня себя, я начал отталкивать Саньку, тащить, и он кричал теперь уже мне:
— Тиха, миленький!.. Осторожней! Осторожней!..
Рыба вывалилась наверх, грохнула хвостом. Таймень! И в самом деле таймень! Ну не везучий ли я! Не колдун ли?!
— Ой! — вскрикнул Санька.
— Чо?
— Крючок в руку всадил! Во, зверина! Пуда на полтора, не меньше! А крючок вырежем. Я хоть чо стерплю! — Санька визжал, а я боролся с рыбиной и никак не мог подвести ее к лодке.
— Это он в затишек со струи забрался! Пищуженец попался, он его и цапнул! — объяснял мне Санька рыдающим голосом, но я не слушал его. Мне сейчас не до Саньки было!
— Греби к берегу! Здесь не управиться! — прохрипел я.
Санька рванулся к веслам, запутался в животнике, забыв, что он ведь тоже на крючок попался, и тут в мои бродни вцепился крючок. Я тоже попался на животник.
— Уйде-от! — завопил я, почувствовав, что рыбина пошла под лодку. — Уйдет-от…
Санька упал на борт, сшиб меня, лодка черпнула бортом, медленно завалилась на бок, и меня обожгло холодной водой. Я забултыхался. Рядом бился в воде Санька. Его запутало животником.
— А-а-а-а!.. — взревел Санька и пошел ко дну. Я успел схватить его за рубаху.
— Санечка, не тони! Санечка!.. — Я хлебнул воды. Скребнуло в носу, хлестнуло в горло, но я не выпустил Саньку. Меня дергала за бродень рыбина, тянула вглубь, на струю. Рука моя стукнулась обо что-то твердое. Льдина! Я вцепился пальцами в ее источенную ребристую твердь.
— Са… Льдина!..
— Ба-а-ба! — разнесся вопль на берегу. Алешка или углядел или почувствовал, что с нами стряслась беда.
— Палку, Алеш!..
И Алешка понял меня, но хорошо, что он не услышал моих слов, не побежал за палкой — не успел бы. Он ухнул в воду, наклонил черемуху. Я отпустился ото льдины и схватился за куст одной рукой, а затем подтянул к себе Саньку.
Мы перебирались по гибкому кусту руками. Корень у него оказался крепкий, выдюжил. Алешка подхватил и выволок Саньку на берег, а я вылез сам. Без бродня. Рыба сняла с меня обуток. Дедушкин бродень. И ушла с ним. Никто уже не дергал животник. Я весь был им опутан и услышал бы рыбину. Санька оторвал крючок вместе с коленцем и выпутался из животника.
Я упал на берег, стукнул кулаком по мокрой земле и завыл. Санька клацал зубами, Алешка все звал бабу.
— От… отпустили!.. Такого тайменя отпустили-и-и-и! — жаловался я неизвестно кому.
— Ба-ба!.. Баба!.. — кричал Алешка, глядя на редкие теперь уже огни в деревне.
Я вскочил с земли и дал Алешке по уху. Он не ожидал этого, кувыркнулся на траву и сразу замолк.
— Обормот большеголовый! — орал я на Алешку. — Такой тайменище ушел! А он — баба! Ты чо сидишь? — взъелся я на Саньку. — Завяжи руку, и станем животник распутывать… Расселись тут… Рыбаки! Другой раз свяжусь я с вами!
Первый раз в жизни возвысился я над Санькой, командовал им, и он — куда чего делось? — подчинялся мне как миленький и даже несмело попытался утешить, когда помогал распутывать животник.
— Может, это и не таймень вовсе, а большой налим…
— Я не отличу вилку от бутылки?! Лапоть от сапога не отличу? Сам ты налим!
Распутывали животник. Руки мои порезало льдом, сводило пальцы от стужи. Санька опять робко заговорил:
— Ты бы отжал лопоть, погрелся. Ноги у тебя рематизненные. Захвораешь…
— Не сдохну, не беспокойся! Ночь-то скоро пройдет. А рыба где? Плавает по дну…
Санька потом не раз мне говорил, будто именно в ту темную-темную ночь он понял, что характером я весь в бабушку свою, Катерину Петровну.
Но тогда он ничего не говорил. Помалкивал и дело делал. Алешка после оплеухи дрова таскал, несмотря на боль и рану, и огонь поднял до небес.