Праздники, звери и прочие несуразности - Джеральд Даррелл
— Доктор сказал, что вы должны ехать в «Ватерлоо», — объявила она по возвращении. — И на этот раз постарайтесь не перепутать больницы.
— А вы разве не поедете? — спросил я.
— Нет.
— Но почему?
— Я в этом ни черта не смыслю, — сказала она. — Но вас отвезут на служебной машине.
Водитель решил как-то меня развеять.
— Кровь из носа, — нехорошая штука, — заговорил он компанейски. — Когда я играл в регби, это была у нас обычная история, но теперь я для этого слишком стар.
— Для кровотечения из носа? — уточнил я.
— Нет, для регби. Вы-то сами играете?
— Нет. Я вообще не люблю организованные игры в мяч. Кроме одной.
— Это какой же, сэр? — заинтересовался водитель.
Я понял, что, если его не остановить, он будет скучно талдычить про все игры на свете.
— Сексбол, — жестко отрезал я, и дальше мы ехали молча.
В больнице приятная ночная сестричка ввела меня в палату, показавшуюся мне сначала безлюдной. И только потом я разглядел на отдаленной кровати старика, который весь дрожал и кашлял, словно на краю могилы. А за столом в двух метрах восточнее моей койки семейство, состоящее из родителей, дочки и сына, затеяло игру в «Монополию». Я ловил какие-то отрывочные фразы, так как хотелось спать.
— Мам, ты уверена, что будет не больно? — спросил мальчик, вовсю тряся в руке игральные кости.
— Конечно нет, дорогой, — ответила мать. — Ты же слышал, что сказал врач.
— Больно не будет, — вторил ей отец. — Это всего лишь гланды и аденоиды, плевое дело.
— Простая операция, — подтвердила мать. — Ты даже ничего не почувствуешь.
— Хочу Пиккадилли! — пронзительным голосом сказала девочка.
— Ты же видела по телику. Они ничего не чувствуют, даже когда у них вынимают сердце, — продолжал отец.
— Генри! — осадила его жена.
— Пиккадилли, Пиккадилли, я хочу Пиккадилли! — требовала девочка.
— А потом? Будет больно после операции, я думаю, — напомнил о себе мальчик.
— Не-ет, — заверил его отец. — Не бойся. Ты же будешь под наркозом.
— Под чем?
— Успокоительные лекарства, дорогой. Правда, ты ничего почувствуешь, — заверила его мать. — Ходи, твоя очередь.
Бедняга, подумал я. Ему и так страшно, а тут еще я весь в крови. Всякую стойкость потеряешь. Надо будет с ним поговорить, после того как меня почистят.
В этот момент появилась медсестра:
— Сейчас придет доктор и займется вашим носом. — С этими словами она отгородила мою койку ширмой.
— Он тоже там прижжет? — обрадовался я.
— Не думаю. Доктор Верасвами любит затычки.
Затычка, какое замечательное слово. Искусство сантехники, коротко и ясно. Я заткну, ты заткнешь, он заткнет. Тычем-потычем…
Мои размышления на тему спряжения английских глаголов прервал приход доктора Верасвами, темно-коричневого человека, разглядывавшего мир сквозь огромные очки с толстыми линзами. Я с удовлетворением отметил, что руки у него тонкие, как у девушки, и каждый пальчик не толще обычной сигареты. Чем-то эти пятерни напомнили мне бабочек. Хрупкие, изящные, трепещущие, неспособные причинить вреда. Руки врачевателя. Доктор Верасвами обследовал мой нос, издавая фальцетом восклицания, в которых звучала тревога по поводу увиденного.
— Придется вставлять затычку, — заговорил он с характерным акцентом, посылая мне улыбку.
— Как скажете, — откликнулся я со всем радушием. — Все, что угодно, лишь бы остановить кровотечение.
— Сестра, принесите все необходимое, — сказал он, — и сразу начнем.
Сестра вышла из палаты, а доктор остался стоять в изножье кровати.
— Где вы жили в Индии? — спросил я, чтобы завязать разговор.
— Я не из Индии. Я с Цейлона.
Получи двойку. В следующий раз хорошо подумай.
— Красивая страна, — сказал я от всей души.
— Вы знаете Цейлон?
— Как сказать. Я провел неделю в Тринкомали, но это еще не говорит о знании Цейлона. Но страна, по-моему, очень красивая.
Доктор, мною поощренный, разразился тирадой, как какой-нибудь турагент.
— Очень красивая. Пальмы, песчаные пляжи, морской бриз. Много дичи. Еще холмы, банановые плантации. Деревья густые, зеленые. Много дичи. Еще горы. Высокие, зеленые, с прохладным бризом. Великолепные виды. И много дичи.
— Звучит заманчиво, — сказал я как-то неуверенно.
От дальнейших славословий меня избавила медсестра, принесшая необходимые аксессуары для затыкания ноздрей.
— Сестра, — деловито обратился к ней доктор, — держите крепко голову пациента. Вот так.
Длиннющими заостренными щипцами он подцепил бинт, растянувшийся, как мне показалось, на три мили, надел на голову обруч с фонариком и надвинулся на меня. Сестра стиснула мой череп еще сильнее. С чего бы это? Та же Пимми проделала эту операцию совершенно безболезненно. Щипцы вошли в ноздрю и, пройдя носоглотку, уткнулись острыми концами, по ощущению, в основание черепа, отозвавшись пронзительной болью. У меня даже перехватило голосовые связки, и я не смог протестующе возопить. Доктор вытащил щипцы, подцепил кусок бинта около фута длиной и стал заталкивать его в ноздрю, как дуэлянт, делающий выпад шпагой. По ходу дела его энтузиазм только возрастал, он разодрал мне носоглотку, и казалось, что туда засунули раскаленные угли. Мои голосовые связки снова ожили, но теперь я не закричал по другой причине. Игравшее в «Монополию» семейство затихло, явно прислушиваясь к доносящемуся из-за ширмы тихому мычанию. Если бы я заголосил, лягнул Верасвами в пах и выскочил на свободу с тянущимся из носа бинтовым шлейфом, это бы окончательно подорвало боевой дух мальчика, нервно ожидающего операции. Значит, надо терпеть. Медсестра, удерживая меня в неподвижности, сжала мой череп с такой силой, что ее большие пальцы оставили два круглых оттиска над бровями, которые не проходили несколько дней.
А Верасвами продолжал упаковывать в преступную ноздрю метры бинта с увлеченностью дрозда, уплетающего червяков на утренней лужайке. Когда он дошел примерно до середины заготовленного материала, я прохрипел, чтобы он дал мне передышку.
— А что, больно? — поинтересовался он. Это можно было бы принять за академический интерес, если бы в его голосе не прозвучали нотки садистской радости.
— Да, — признался я.
Вся моя правая половина, от лица до шеи, адски пульсировала, как будто меня ударили кувалдой, и если бы в эту ноздрю мне сейчас вылили сырое яйцо, то оно бы мгновенно зажарилось.
— Жестокость во имя добра, — объяснил Верасвами, гордый своим знанием английского, позволяющим ему употреблять избитые присловья.
Оставшийся бинт (одиннадцать футов, как я позже выяснил) был плотно утрамбован и засунут в мою ноздрю пальцами, которые перестали мне казаться легкими и эфемерными, как у бабочки. Когда-то я читал про «хлынувшие из глаз слезы», от боли или от печали, и мне всегда это представлялось как такой поэтический образ. Сейчас я убедился в обратном. Под давлением больших пальцев Верасвами из моих прищуренных от боли глаз слезы брызнули фонтаном. Затолкав последнюю порцию, доктор отступил на шаг с довольной