Солнце слепых - Виорэль Михайлович Ломов
– Следующую вещь я не знаю, – шепотом произнесла Катя.
– Я тоже, – кивнул Федор.
Следующая мелодия, восточная, местами напоминала струящийся шелк, местами халву, местами несущийся к горизонту ветер, но цельной картины одиночества песка, смешанной с гордыней верблюда, не получалось. Не получалось и зноя пустыни с томлением наложницы, ждущей под опахалом своего повелителя. Получались картинки с витрины универмага восточных товаров или бюро путешествий. Получалось не очарование Востока, а разочарование. Дирижер вел послушное стадо музыкантов к финалу. Следом плелись и слушатели. До конца пришлось слушать еще минут двадцать. В Дрейке росло раздражение. Закончили, наконец. С воодушевлением, но жидко, похлопали. Дирижер пожал руку первой скрипке. Оркестр побрел к выходу. Скрипач и скрипачка о чем-то спорили на ходу. «Если для них предмет спора важнее музыки, то почему я жду почтения к музыке от себя?»
В перерыве Дрейк с Катей перекинулись парой слов и в своем молчании не заметили, как пролетел перерыв.
– Ты смотри, быстро как, – сказала Катя. – Интересно, что он исполнит в конце?
«Неужели еще слушать целый час?» – подумал Дрейк. Он уже жалел, что позволил Кате увлечь себя на концерт. Она тоже не очень-то сегодня веселая. Но когда на сцену вышел скрипач, все вдруг сразу изменилось. Он повел за собой не только музыкантов и слушателей, не только дирижера, но и сам концерт. У Кати поднялась голова, заблестели глаза. Не только Дрейк, а и очень многие слушатели впервые увидели музыканта, который больше музыки. Не в сравнении с композитором, а в сравнении с той ролью, которая была ему композитором отпущена. Он не вмещался в рамки музыкального канона, он был шире, он был выше их. Казалось, музыка причиняет ему невыразимые страдания, она со струн скрипки скользила по его лицу, рукам, всей фигуре, а уж потом взлетала вверх. Мелодия источалась не из-под смычка, мелодия источалась из него самого, как паутина из паука. И даже если она рвалась, если даже вступал оркестр, она незримо присутствовала в зале, она серебрилась, клейкая, волшебная и губительная. Казалось, смычком водит сам дьявол. Вернее, он играет самим скрипачом. Если бы Дрейк встречал раньше Паганини, скорее всего, он узнал бы в нем его. И при всем своем нечеловеческом мастерстве скрипач избежал искушения украсить мелодию каким-нибудь изыском или финтифлюшкой. Он тянул свою мелодию так, как можно тянуть свою жизнь, срываясь в пропасть.
Дрейк физически ощутил, как его душа разделилась пополам, и одна половина переполнилась восторгом, а вторая пустотой. Он ощутил также, что в первой половине пребывает скрипач, а во второй он сам. Он гений, подумал с тоской Дрейк и посмотрел на Катю. Ее переполняли такие же чувства. Сейчас кончится концерт, мы выйдем на улицу, продолжал думать Дрейк, обе половины моей души сольются, и там, где был только я и одна пустота, будет его гений и восторг.
– Как? – спросила Катя и смахнула платочком слезинку с глаз.
Дрейк одобрительно покивал головой, кивнув на скрипача. Ему перехватило горло и не хотелось уходить из зала.
– Я давно хотела его послушать. А вот довелось первый раз, – сказала Катя. – Он сейчас больше концертирует за границей… Федя, а не пойти ли нам ко мне?
– Поздно, Катя.
– Тебе что, завтра на работу? – спросила она. – «Поздно»! Поздно, когда идти некуда.
Дрейк вынужден был согласиться с ее доводами, и они поехали к Кате на проспект Вознесенского. Вот уж верно так верно: в прошлое вернуться никогда не поздно! Странно, что через столько лет их дороги вновь пересеклись. Он позвонил от Кати домой. Маша еще не приехала. Только положил трубку, раздался звонок.
– Это я, деданчик! Ты звонил? Я дверь открывала, звонок был. Только что зашла. За тобой заехать? Когда?
Дрейк взглянул на Катю. Та расставляла на столе чайные пары.
– Через часок, Маша. Спать не будешь?
– Что ты! Какое спать! У меня дел до утра. Заеду!
– Федя, я давно хотела спросить тебя…
– Давно? – усмехнулся Дрейк. – Полвека назад?
– Я серьезно. У тебя в жизни была неразделенная любовь?
– С чего ты взяла?
– Варенье вот попробуй, айвовое, с того года еще, но аромат! Когда у мужчины неладно с первой любовью, неладно потом всю жизнь. Извини, если что.
– Этот вопрос ты лучше Тургеневу задай.
Неужели он все тот же, подумала она и неожиданно для самой себя спросила:
– Неужели ты всю жизнь так и прожил в своих… фантазиях?
– А что тут такого? – ответил Дрейк. – Ты вот захотела стать актрисой – и стала. И прожила ею всю свою жизнь. Ну там за вычетом какого-то пустяка.
– Ты жесток…
Федор пропустил ее реплику мимо ушей.
– Да и не только, и не столько свою прожила, а… сколько их у тебя было? этих? ролей? двадцать семь?.. тридцать семь? Да хоть сто тридцать семь чьих-то фантазий. И они были для тебя важнее твоей собственной жизни. И жизни тех, кто был рядом с тобой. Разве не так? Чего ж ты теперь сетуешь? На тридцать семь отшлифованных тобой жизней?
– Я сетую? – возмутилась Катя. – С чего ты взял? Я его спросила: неужели ты прожил всю свою жизнь в своих дурацких фантазиях – а он меня же и упрекает!
– Кого его? Оттого и спросила, – усмехнулся Дрейк, – что сама запуталась в чужих фантазиях. Чужие страсти – они всегда чужие. От них одна сажа на душе, и та как камень. Пигмалион – шиворот-навыворот. Ладно, не будем об этом. Свои не изменишь, а чужие и подавно.
Катя не смогла удержать слезинку из левого глаза – он у нее всегда был слаб. «Надо же, не могу сдержать себя. Это правильно, что я ушла из театра», – подумала она.
– Займись лучше мемуарами, Катя. Сейчас все пишут, даже кто не умеет. Напиши о жизни, отданной театру. Так и назови: «Жизнь, отданная театру». У меня была одна знакомая… да ты ее знаешь, Анна Семеновна – помнишь, выступала со студентами? Она тоже отдала свою жизнь без остатка делу партии. За что на нее тоже как-то завели дело, по которому она загремела на Соловки. Это еще почище