Солнце слепых - Виорэль Михайлович Ломов
Не дождавшись ответа, говорит:
– Это послышалось, этого не может быть, успокойся…
Кому говорит? Зачем?
У него перехватывает дыхание, и он поднимается, лежать не может уже физически. Кажется, пролежи он еще минуту, и из него уйдет жизнь.
Он спешил выйти на улицу, но ничто не успокаивало его. Утро в эти дни было невыносимо тоскливым, и он радовался, когда ему попадался дворник или кто-то знакомый с собакой. Они начинали говорить о погоде или собаках, и Дерейкин понемногу приходил в себя. Он шел домой, боль уходила из груди и оставляла ватную пустоту. Но в груди, почему-то справа, он постоянно ощущал как бы кусок льда. Он давно смирился с ним. Он был уверен, что куска того уже ничем не растопить.
Но чаще всего он своего одиночества не замечал. Собственно, что его замечать? Одиночество замечаешь, когда оно отражается в глазах окружающих тебя людей. А когда один, все, что всплывает изнутри тебя, из пучины твоего естества, колышется какое-то время на поверхности, а потом уходит обратно на страшную глубину. И все мы плаваем, как в морях, в одиночествах друг друга.
Покидаешь этот мир в считанные мгновения, а отсутствуешь в нем вечность. А что такое одиночество, поделенное на бесконечность? Ноль, нет его, так стоит ли столько говорить о нем? Как жаль, что не взял он с собой зеркала. Ничего не жаль, а что зеркала нет – жаль безумно! Без него словно и прошлой жизни не было…
Первые два дня прошли приятно, а на третий Дрейк заметил, что внучка грустна. Он спросил, что с ней, и она вдруг разрыдалась. Он утешил Машу, как мог, вытащил ее в парк, и там на скамеечке, невидяще глядя на осеннюю красоту, она призналась ему, что разуверилась во всем, жизнь ей больше не мила, и ничего она не хочет больше от жизни. И никаких подробностей она не желала говорить.
Весь вечер сидели они в парке, и весь вечер он рассказывал ей о своей жизни: и о той, что он прожил, и о той, что придумал и тоже, в конце концов, прожил. Признаться, он сам о многом никогда не задумывался ранее, но сейчас, когда от его слов зависело спасение родной ему души, он понял, что спасти эту душу, кроме него – некому. И самым убедительным, как потом ему показалось, был его рассказ не о себе, а об одной женщине, о которой он прочитал где-то лет двадцать назад.
Она была слепоглухонемой от рождения. Для окружающих – почти неодушевленный предмет. Она была лишена всякой радости. Себя саму она постигала в абсолютной темноте чувств, в полной изоляции от всего. К счастью, нашелся человек, который помог ей выйти к людям. Это был врач, а по большому счету – Учитель. С его помощью она постигла мир, она отделила в нем дневных бабочек от летучих мышей, она услышала в нем цвета, она увидела в нем звуки, она испила обжигающие душу слова. Она научилась понимать мир людей, многие из которых разучились его даже ощущать. Окончила школу, институт, защитила диссертацию. И в минуты озарения писала стихи о солнце, ласточках над кручей реки, облаках на горизонте – да так ярко и светло, будто тянулась к ним не из топи бесчувствия, а любовалась ими с горной кручи, на которую дано взлететь только сильному духу!
– Я видел ее, – сказал Дрейк, и внучка поверила ему, так как глаза деда в этот миг светились восторгом.
«А ведь это же самое сделала Фелицата со мной! Я был точно такой же, слепоглухонемой, и остался бы им на всю жизнь, если бы не она!»
Глава 46. Кто выигрывает в споре, тот проигрывает жизнь
Дрейк с Машей сидели на набережной. Маша ковыряла мороженое, потягивала коктейль, дед цедил пиво, бросая в кружку по два-три кристаллика соли. От кристаллика соли, идущего ко дну пивной кружки, точно такой же след, как в океане от корабля. Оба молчали. Нева несла перед ними широкие воды свои. Эти серые и, казалось, глубокие воды наполняли их сердца неким скрытым от них смыслом и вселяли надежду непонятно на что. Они оба чувствовали это и в себе, и друг в друге. И именно этот скрытый смысл и непонятная надежда давали радостно-горькое ощущение бескрайности жизни.
– Федя? Феденька? – послышалось сбоку.
Дрейк посмотрел налево. За соседним столиком сидела благообразная старушка с седыми буклями, в очках. Довольно милое, хоть и скромное платье было ей к лицу, отметила Маша. Дрейк молчал, он вдруг забыл все слова.
– Федя! – произнесла дама. – Не узнаешь?
– Почему же? – откашлялся Дрейк. – Узнаю.
Дрейк встал и жестом пригласил Катю за столик.
– Машенька, возьми… тебе мороженое?.. возьми мороженое.
«Не до нас ей, жизни торопливой, И мечта права, что нам лгала.– Все-таки когда-нибудь счастливой Разве ты со мною не была?» – сами собой припомнились строки, которые он читал сам себе целый год после того, как они расстались. Вернее, Кате, которая осталась в нем.
– Разве ты со мною не была? – невольно произнес он вслух.
– Была, – ответила Катя. – Как живешь, Федя?
– Ты хочешь сказать: как жил? Как жил, так уж не живу.
– Ты по-прежнему мрачен. А я на пенсии, Федя. Тридцать семь ролей отбабахала. А самую важную, как оказалось, и не сыграла – саму себя! Да-да, Феденька, тридцать семь ролей! Зачем они мне? Только сейчас поняла, что они растащили меня, не позволив ни разу остаться самой собой.
– Это ты сейчас так говоришь. Нужны были, раз играла.
– В этом числе, конечно, есть своя прелесть, в нем столько еще молодости… Его я похоронила семь лет назад, – видимо, на лице Федора был вопрос, и она ответила. – Детей, Федя, нет. Внучка? – обратилась она к молчавшей Маше. – Ну да. Да-да, Маша?
– Да, Маша. А вы Екатерина Александровна?
Душа – геометрическое место точек, равноудаленных от органов чувств. И если любой из этих органов в любой своей точке вдруг почувствует боль, боль эта тут же отдается в душе.
Катя вопросительно взглянула на Федора. Тот кивнул ей головой: мол, рассказал, что ж тут такого? Он невольно обратил внимание, как часто Катя произносит его имя.
– Я вас себе именно такой и представляла, – сказала Маша.
– Старой?
– Нет, такой. Я помню, конечно, вас по тому вечеру.
– Да, помню, шумно было… Весь вечер орали и били в сковородку. В театре всегда есть такие.
– Где живешь, Катя?
– На Вознесенском, Феденька. Дом старый.