Солнце слепых - Виорэль Михайлович Ломов
В ЖЭУ заахала, запричитала дежурная:
– О, господи! Сгорели! С какого? Насмерть? Ой-ой-ой! – воскликнула она.
Усадила всех по стенам ближе к батареям. Вскипятила чаю.
– О, господи! Да как же это вы! Пейте, пейте! Вон сахарок, сухарики! Вон телогрейка, укройся. Ноги-то на батарею положи, разуйся! Страховка-то была? Ой-ой-ой!
– Какая там страховка, мать! Да и чего страховка?
Полвосьмого заявился первый посетитель ЖЭУ, задумчивого вида старуха с клюкой.
– Тебя не хватало! – громко прошептала диспетчер. – Вам кого? Их еще никого!
Бабка была, видно, глухая. И к тому же еще и слепая. На углу стола стоял бюст пионера, которого несколько лет назад приперли два сантехника и электрик из парка. Бабка стала кланяться пионеру от входа:
– Здравствуй, мил человек. Где тут заявку можно подать?
Подходит ближе, кланяется еще раз:
– Заявку тут, где можно подать?
Когда она подошла к пионеру вплотную и сунула ему бумажку под нос, тогда только увидела, что он до пояса человек, а ниже – стол. Бабка отшатнулась, сказав: «О, господи!», и быстро-быстро, забыв про заявку и зажав клюку под мышкой, ушла прочь. В дверях она столкнулась с Сеней и прянула от него в сторону.
Сеня сразу же повел всю ораву к себе домой.
– Располагайтесь в этих двух комнатах, а мои в спальню пойдут. Так, мужики, айда на кухню, надо это дело спрыснуть. С новосельем! – нервно хохотнул он. – Жаль Петровну. Не чокаемся.
– А подамся-ка я на Украину, – сказал вдруг Рыбкин. – Там наш дом еще целый, садик. Поехали, Федя?
– А что? – сказал Дрейк. – Где наша не пропадала!
Рыбкин, умильно глядя на Сеню, произнес:
– Может, и ты с нами поедешь, Сеня?
– Ты уж прости мне мой долг, – сказал ему Сеня, – я сейчас тебе не смогу отдать.
– Чего там! – махнул рукой Рыбкин. – У тебя ж все равно нет карбованцев!
Выпив, уже шутили, будто пожар случился вовсе и не с ними. Шутили, а души их трепались на пронизывающем ветру старости, как выстиранные временем никому не нужные тряпки, но оберегаемые ими, как боевые знамена.
Глава 43. Киевский вальс
За сорок минут до станции по радио зазвучала «Верховина». Потом «Песня о Днепре», «Киевский вальс»…
– Ах, как хорошо! – качал головой Рыбкин. – Федя, а? Как хорошо! Ночи соловьиные… теплые звезды… каштаны цветут … слышится плеск Днепра… молодость наша… Ах, как хорошо!
Федор молчал.
– Ну, что ты, Федя, такой молчаливый? Точно в рабство едешь.
– Не в рабство, – вздохнул Дрейк, – но и не на волю. Моя воля на реке осталась.
– А тут? Не река? Днепр! Чуден Днепр… О, тут такая воля! Сечь Запорожская видна! Я детство-то на Днепре провел, лучших дней не было!
– Это понятно, что не было, – согласился Федор. – И не будет.
– Будет! Будет, Федя! Вот увидишь!
– Дывлюсь я на нибо, Григорий. Вроде и старик ты уже, а все какие-то планы строишь!
– Да как же их не строить? Зачем тогда вообще жить?
– Вот и я о том.
– Знаешь что, Федя, договорились: выходим из поезда, и ты свою тоску-печаль здесь в вагоне оставляй, на новое место нечего ее заносить. Сорная трава она, не выдерешь потом.
– Хорошо, – согласился Дрейк. – оставлю в багажном отделении. Там самое ей место. Вместе с нажитым за всю жизнь добром.
– А где портрет с зеркалом? Загнал? Бабки хорошие?
Федор похлопал себя по карману, вытащил из него сложенный вчетверо листок бумаги, протянул Рыбкину. Тот удивленно взглянул на него, развернул и прочел:
«Настоящим удостоверяется, что мною, Дерейкиным Федором Ивановичем, в присутствии государственного нотариуса Сухаревой Елены Васильевны, переданы in deposito (на временное хранение) Пинскому Илье Владимировичу, а им получены испанское зеркало (XVI в.) и картина неизвестного испанского художника Изабелла (XVI в.)…»
– У! Да у тебя это были раритеты? – удивился Рыбкин, а Дрейк удивился, что Рыбкин знает это слово. – А кто такой Пинский?
– Чиновник из мэрии. Ну помнишь, приезжал на пожар?
– А, проходец еще тот.
– Кто?
– Проходец. Жулик. Расписка какая-то не такая.
– И такая сойдет. Спасибо, хоть пристроил у себя мое барахло.
– Этот спасибом не наестся, – Рыбкин не верил даже самому себе.
Устроились на новом месте вполне сносно. Рыбкин с семейством в заброшенном курене чуть ли не прошлого века, в котором жили еще его дед с бабкой, выходцы то ли с Кубани, то ли с Рязани, а Федор в крохотном флигельке у самой воды. Домишко, правда, надо было привести в божеский вид, так как лет двадцать в нем обретались только жабы да бездомные кошки.
Рыбкин как-то запросто решил все чиновничьи формальности. Оно и так: от любого чиновника одна лишь польза, так как у него, как у пчелы, смысл труда – во взятке.
Федор первые две-три недели жил в курене, пока приводили его всем гуртом в порядок, а когда дом, ограда, земля и постройки приобрели более-менее цивильный вид, все дружно навалились на флигель, и через несколько дней Федор въехал в «хоромы», с трудом вместившие кровать с шарами на металлических спинках, колченогий стол, табурет и рукомойник с тазиком и зеркальцем.
Надо было остаться на даче, подумал Федор, оставшись один. Он вспомнил свою дачу, и ему стало совестно, словно он бросил ее одну на произвол судьбы. Кому она теперь нужна? Разве бомжи залезут в поисках медяшек и водки, или пацаны с девками.
Ночь была черная, без теплых звезд, пронизанная стрекотаньем, сомнениями, бессонная и безрадостная ночь. Плеска Днепра не слышалось, а будущее представлялось таким же черным, глубоким, наполненным тревогой и неизвестностью. Хотя ,что неизвестного могло быть в его жизни? Все уже известно на сто раз! Зря послушался Рыбкина, дурак! Рыбкины тут свои, а я им все равно чужой. На даче лето бы протянул, а там… Там можно было и ноги протянуть. Не к Маше же ехать на шею, в самом деле? Она сама там, в Питере, на птичьих правах.
Он вспомнил свои студенческие годы в Воронеже, темную ночь, двухэтажный дом со