Борис Романов - Капитанские повести
— Товарищи, — сказал Андрей Иванович, — Мисиков не лучший из вас. Но не будем же мы ему припоминать все события трехмесячной давности! На Кубе и на обратном переходе он вел себя нормально. А как он играл в волейбол с киприотами за нашу команду! Кроме того, он представитель последнего пополнения нашего экипажа и многие на него оглядываются из молодежи. Так пусть же ему будет втройне стыдно: и перед собой, и перед нами, и перед тем, чьим именем назван наш теплоход, если он когда-нибудь подведет!
— Лучше Графа пошлем! — кричали из последних рядов.
— Ивана Нефедыча!
— Да, товарищи, мы, конечно, едва не допустили несправедливости. Иван Нефедыч воевал в тех местах и, как предсудкома, вдвойне имеет право ехать. Надо переголосовать. Ставлю вопрос…
— Федю Крюкова из делегации вывести!
— Зачем же, почему, товарищи? — вмешался Георгий Васильевич Охрипчик, — что четыре человека, что пять — разница невелика, ничтожна. И не такой уж у нас бедный, товарищи, профсоюз, — улыбнулся он, — чтобы не найти, не отыскать денег на командировку для одного человека.
— Вопрос ясен. А как же быть с Мисиковым?
— А что же! — вдруг вскочил Мисиков. — Все я да я! Если мне доверят, я не хуже других смогу. Да я, — Мисиков рубанул, как в кино, ладонью, — да я!
Кудряшки у него опять отросли, за рейс возмужала шея.
— Да я, — еще раз сказал Володька, — да я!
Собрание смилостивилось.
На следующий вечер мы вшестером оказались в одном вагоне фирменного экспресса, грохочущего на стыках районов, республик и областей.
Меня укачивало на верхней полке, иногда возникало перед глазами, в темной глубине багажного отсека, строгое лицо вчерашней девушки, и становилось стыдно, что я принял ее за одну из тех, одинаковых, а еще стыднее — что сам я становлюсь одинаковым, и потому в ответ мне у необычной девушки было такое строгое лицо.
Еще слышался внизу воркующий голос Феди Крюкова, который уговаривал инструктора с Андреем Ивановичем и электромехаником принять по рюмашке за удачную поездку. Георгий Васильевич предлагал преферанс, электромеханик Нефедыч сомневался, а Андрей Иванович лег почитать на ночь.
Не знаю, чем у них кончилось, потому что я посмотрел на Володьку Мисикова, лежавшего плоско, с носиком, ввернутым в потолок, проникся его покоем и уснул.
Когда я открыл глаза, колеса стучали по Новгородчине, начинался подъем к Валдаю от приильменской низменности, и скоро за окном стали появляться те пейзажи, за которые этот край несправедливо прозван «русской Швейцарией», — куда там ей, такой великолепной! А тут серые от поземки холмы, лес, придорожные ели, берущая за душу простота.
Встретили нас нараспашку. Городок был засыпай снегом, неожиданно среди сугробов и деревянных домишек перегораживали белое небо пятиэтажные корпуса, и от новой, холодноватой для этих мест, гостиницы наискосок открывался вид на огромное, замерзшее, окруженное хвойной чащей озеро, то самое, что у нас на картине в кают-компании. Озеро светилось словно кованый щит, и при взгляде на него возникало ощущение удара об лед. И городок всеми своими слободками стекал к этому озеру.
Поспать нам не дали. Напряженные рябые скулы Ивана Нефедыча, которому повязывают пионерский галстук, краеведческий музей в изящной екатерининской часовне, странная дрожь в коленях, когда на тебя с любованием смотрит переполненный зал, и баснословное, по Пушкину известное, валдайское гостеприимство…
Помню Володьку Мисикова, выделывающего умопомрачительные фигуры поппель-топпеля на широких каменных клетках фойе под соборным куполом клуба, и Федю Крюкова с улыбкой до ушей, хлопками ладоней задающего ему ритм, и прощальную беседу Георгия Васильевича с руководством, песни, квадраты света на улице, легкий запах древесного дыма, и снежный скрип, скрип, скрип…
На третий день мы оказались в сосновом бору, на лыжах, со звенящей от тишины и мороза головой. Настала минута, когда расхотелось говорить, расхотелось отвечать товарищу, но лишь — видеть спокойные шероховатые стволы, уходящие в вечность, черные штрихи подлеска, ускользающую тень солнца да слышать гулкое падение шапки снега с хвойной лапы.
Воздух покалывал легкие, словно сосновая иголка.
— Жаль, — сказал Андрей Иванович, — нельзя забрать это с собой всему экипажу.
— Хорошо, — прохрипел Иван Нефедыч, — экая сила! Старый дурак, каждый отпуск на юг тащусь, будто мне без жары погибель. Совсем забыл, где прошли молодые-то годочки… Подумать только, совсем рядом тут немец с автоматом меня по этим же самым горам гонял! Тут вон, в трех километрах, дружок мой Семен, связист, на нашем же минном поле смерть нашел… Эх, Земля-Расея! — он стукнул палкой по сосне, и ствол сквозь шелест снега гудел долго и торжественно, будто струна органа.
Когда звук замер, Иван Нефедыч крякнул, высморкался на обе стороны лыжни и добавил:
— Эх, ребята, жить надо! Зря мы сюда Мисикова с Федей не затащили. Я ведь десять лет на лыжах не стоял. Давай поехали!
Мы повернули обратно, и я раньше их успел к дому отдыха.
Наши отшельники не спали перед обедом. За десять шагов я услышал выклик Володьки Мисикова:
— Этого не может быть!
— А ты ему больше в рот смотри, — зажурчал Федя Крюков, — а он ее… А у тебя любовь. А к нему жена уже прилетела. А ты, дурачок, страдаешь…
— Врешь ты! — глухо повторил Володька.
— А мне-то что, — начал Федя, но я уже дошел до двери.
В комнате пахло водкой, Володька лежал на постели лицом в подушку, растроганный Федя Крюков сидел с ним рядом, по-отечески положив руку ему на плечо.
Очень мне стало жалко, что мы с Федей в одной делегации, на виду у добрых людей.
16
Когда Виталий Павлович поднялся на мостик, третий штурман уже успокоился и развлекал вахту:
— Вот и вышли мы с ним из кабака. Он, подлец, носом на ветер, а я на четырех костях и глаза от конфуза хвостом прикрыл…
Вахта веселилась. Кроме третьего помощника и его матроса, наличествовали на мостике, судя по смеху, радист и еще кто-то знакомый из машины.
Виталий Павлович на ощупь прошел сквозь рулевую рубку наружу. Позади все замолкли, и слышно стало, как кто-то юркнул на другое крыло мостика. Скорее всего, это был вахтенный матрос.
Капитан ждал. Ночь светлела по мере того как привыкали к темноте глаза, и через несколько мгновений стали видны не только отблески судовых огней на воде, но и та отдаленная полуугадываемая полоса, где океан переходит в небо. Чуть выше, в прогалинах, между ночными облаками мелькали звезды. На ушаковских парусниках в шканечных журналах об этом писали так: «Ветр самый тихий, небо светло облачно, изредка блистание звезд». Стояла космическая тишина, несмотря на то, что стучал дизель, шумел поток за бортом, с крышки четвертого трюма низвергалась в воду впечатляющая киношная музыка. Но все эти звуки не могли нарушить то, что может нарушиться лишь само по себе.