Сергей Карпущенко - Капитан полевой артиллерии
– А за что?
– Кто его знает, за что. В точности причину передать не сумею. Кажись, показалось конвойному, что невежливо поглядел я на него, вот он и разобиделся – штык из ножен вынул да по лицу-то меня и полоснул. Чаю, до смерти убить хотел, да ловкости маленько не хватило.
Лихунов уже не перебивал канонира возгласами удивления или негодования, а лишь слушал Левушкина, разговорившегося вдруг, словно испытывавшего какое-то мучительно-сладострастное удовольствие, оттого что видит, как страдает сидящий перед ним его бывший командир, барин, офицер, слушая эти страшные рассказы о чужих страданиях.
– А о том, как к столбам нас подвешивали, разве не слыхали, ваше сыкородие?
– Нет, Левушкин…
– Ну так энто пострашней битья мытарство. Привязывали они нас к столбам за провинность самую малую на два и даже на четыре часа, как им похочется. Обмотают веревкой туго-туго так, что висишь ты на столбе в нескольких вершках от земли всего и ногами о нее опереться никак не можешь. Полчаса висишь – ничего, а час провисев, тела своего уже не чуешь, и в глазах темно, и выть от боли охота благим матом, и не то что не рад, что на свет Божий явился, а даже смерть зовешь, потому как ужасней пытки той сам Сатана не выдумал, наверно. Хорошо еще, если в обморок впадешь – счастлив! – а то висишь до посинения, до того, покуда изо рта да из ушей кровь хлестать не начнет. А германцы, бывало, еще и кирпичей тебе к рукам подвяжут, чтоб поболе приятности тебе добавить.
– И ты висел?
– Висел, ваше сыкородие, – равнодушно ответил Левушкин и, внимательно смотря на Лихунова, еще долго рассказывал ему о своих и чужих мытарствах в германском лагере Альтенграбов.
– Ну, а здесь-то ты давно ль? – спросил Лихунов тихо, внезапно ощутив острое желание прекратить рассказ о человеческих страданиях, – он неожиданно для себя мучительно переживал перенесенную посторонними ему людьми страшную боль и унижение, которые за полчаса, покуда длился рассказ канонира, истерзали немилосердно словно и его самого.
– А всего-то неделя, как перевели меня сюда. Считай, повезло, что в ахфицерский лагерь попал и в услужение к своим, русским, назначен. А то ведь могли и в Альтенграбове сгноить али на руднике каком, где наших немало мается, али к германскому помещику в работы отдать, где русских что скотину содержат. Здеся-то прелесть, отдыхаю! – похлюпал коротеньким носом Левушкин с каким-то удовлетворенно-плотским смешком, сильно не понравившимся Лихунову.
– Значит, нравится тебе быть у нас в услужении?
– Еще как нравится, ваше сыкородие! – с откровенностью согласился Левушкин. – Ни в какое сравнение прежнее мое житье с теперешним не идет. Малость, чую, крепнуть стал, а то ведь шкелет один Левушкиным назывался. Здеся ничего, жить можно, только б не сильно германцы приставали с предложениями разными непотребными…
– Какие это предложения?
– А разные… всякие…
– Ну а все-таки?
– Да вот все просют, грозят даже, чтоб шпионил да обо всем, что в бараках офицерских услышу али увижу, им в точности и передавал…
– Ну а ты не соглашаешься?
Вопрос этот, видимо, Лихунову задавать не нужно было – Левушкин посмотрел на офицера с укоризной, пошмыгал обиженно своим коротким носом.
– Совестно вам должно быть спрашивать такое, ваше сыкородь. Али я извергам этим своей охотой помогать начну? Впрочем, охотников для дела такого хватает – поляки да евреи некоторые, те с охотой берутся… Вы, ваше сыкородь, осторожней будьте. Слыхал я, что в бараке вашем ахфицер один есть, который германцами куплен, доносителем у них…
– Да откуда ты знаешь, в каком я бараке? – удивился Лихунов и неловко пошутил: – Или, может быть, тебе тот офицер донес?
– Нет, не он, – серьезно сказал Левушкин, – видел я, как выходили вы из того барака, следом за вами пошел, ждал, покуда из бани выйдете…
Лихунов хотел было спросить у Левушкина, не знает ли он в лицо того шпиона, но не успел – немецкий солдат вдруг неожиданно вырос перед ними, сидящими на скамейке рядом с ящиком для окурков. Это был дородный рыжий унтер-офицер, державший винтовку в руках, словно предполагая, что она ему может пригодиться. Он выпятил вперед нижнюю губу, красную и мокрую, и, осуждающе покачивая головой, проговорил, смешно коверкая русские слова:
– Я смотреть на вас полчаса. Вам что, нечего делай? Германский человек не теряй времени – русский ленивый, он сидит полчаса говорить глупости!
Лихунов, не вставая, хотя испуганный Левушкин тут же вскочил и в струнку вытянулся перед унтером, сказал по-немецки:
– Это касается только нас, как долго нам сидеть и разговаривать. Распорядок лагеря мы не нарушаем.
Унтер, как видно, бывший рабочий или крестьянин, то есть подневольный, почти лишенный прав человек, только в армии добившийся звания, приобретший чувство собственного достоинства через возможность управлять другими, приумножив достоинство свое здесь, в лагере, среди униженных людей, поначалу испугался, услышав спокойный тон человека, который должен был ему лишь беспрекословно подчиняться. Унтер смотрел на Лихунова, сидевшего в простой солдатской шинели, видел его помятую, потрепанную внешность и никак не мог понять, как смеет этот рядовой, да еще военнопленный, отвечать ему сидя (хоть и по-немецки) и так презрительно-спокойно. Не увидев в наглеце ничего офицерского, – погоны Лихунова были спрятаны в карман, да и может ли офицер так долго беседовать с солдатом! – унтер, выбрасывая из своего луженного шнапсом горла слова вместе с горьким перегаром, вдруг хрипло заорал, замахиваясь на Лихунова прикладом:
– Вста-а-ать!! – кричал он по-русски, словно не желая унижаться до разговора с пленным на родном языке. – Молча-а-ать!!
Лихунов резко поднялся, но вовсе не потому, что спешил исполнить приказание, а просто потому, что хотел предупредить удар и встретить его стоя. После того что рассказал ему Левушкин, он был уверен, что немец непременно его ударит. Но Лихунов также был уверен и в том, что немцу удастся сделать всего лишь один удар, – каким бы ни был он слабым, заметалось в голове у Лихунова, он вырвет оружие из рук охранника и станет бить окованным прикладом по этой гнусной, гадкой роже, роже врага, ненавистного, кровожадного, не имеющей ничего общего с лицом обыкновенного, нормального человека. Но между ним и немцем вдруг кинулся Левушкин. Бывший канонир бросался поочередно то к Лихунову, то к охраннику, умоляя:
– Выше сыкородие, да опомнитесь, с кем связались, да убьют они вас и на офицерство ваше не посмотрють! – И тут же тряс винтовку охранника, силившегося вырваться: – Ваше благородие, господин германец, смилостивись ты, не губи душу! Офицер это, контуженный сильно, сам не знает, чего творит! Больной он, лечить его надо, психованный он маленько! Пощади!!