Сергей Карпущенко - Капитан полевой артиллерии
Храп, казалось, сильно радовался тому, что было пролито так много крови. Он перестал поднимать прапорщика, зачем-то расстегнул почти до пояса свою рубашку, словно ему было жарко, и, проведя рукой по бритому черепу, горячо продолжил: – Ну а хоть бы и война, так что ж нам теперь, скулить подобно институткам? Сопли от страха глотать, Господа Бога молить пронести мимо нас испытание это? Не-е-т, не будем мы сопли глотать! Фельдмаршал Мольтке Старший говорил, что война – это составная часть Богом установленного порядка! Она развивает благороднейшие качества человека: мужество, преданность общему делу, дух самопожертвования! Если бы не было войн, мир разложился бы в гниении и погряз бы в грубом материализме! В конце концов, война предупреждает неумеренное увеличение населения, которое и без войны стало бы уменьшаться от неимения средств к существованию, но только медленно, мучительно медленно! А разве можно сбрасывать со счетов, что война ускоряет технический прогресс? Вот и говорите вы потом, что войны вредны и противны природе человека! Нет, господа, они полезны, и мы, профессиональные военные, самые полезные и наинужнейшие в человеческом обществе люди! Давайте воевать, друзья!
Храп высказывал свои взгляды на войну неоднократно, и многие воспринимали его ужасные фразы, циничные и неуместные, как грубое позерство, желание блеснуть оригинальностью, поэтому лишь только смеялись, но другие воспринимали их буквально, начинали возмущаться, оспаривали, ругали Храпа, некоторые спешили уйти, но находились и такие, кто поддерживал геркулеса-капитана, который в чрезвычайно хорошем настроении, словно и не в плену он вовсе был, расхаживал по комнате, хлопал офицеров по плечам и спинам, предлагал пощупать бицепсы, а потом, совершенно обнахалившись, громко заявил:
– Господа! Все эти наши русские философствования знаете от чего проистекают? Да оттого, что здесь нет хотя бы одной хорошей бабешки. Была бы она среди нашей честной компании, мы бы, уверен, не языками бы чесали, а… Впрочем, умолкаю, хотя как, господа, не хватает в этом проклятом лагере дам! А знаете ли вы, что все дамы делятся на дам и на дам, да не вам? А? Не знали разве об этом, господа?
Кое-кто из офицеров начинал громко ржать, а Васенька Жемчугов сильно краснел и спешил продекламировать:
Сердца и сим моего не преклонит Атрид Агамемнон,
Прежде чем всей не изгладит терзающей душу обиды!
Лихунову сильно не нравился капитан Храп. Возможно, сила его, не растраченное в бою здоровье, какое-то ребячье ухарство, любование телом своим, совсем не послужившим там, где так была необходима его мощь, как-то бессознательно терзали самолюбие изуродованного войной Лихунова. Но больше всего раздражали его циничные речи о войне, так ненавидимой Лихуновым. Но страшнее всего было то, что в этих взглядах на войну была какая-то схожесть с его убеждениями, схожесть едва уловимая, но все равно говорящая Лихунову о его собственном заблуждении.
Капитану Храпу пытался вторить голубиный поручик Раух. Он тоже оказался в Нейсе и жил в соседнем бараке. Встретившись с ним, Лихунов хотел было пройти мимо, но Раух остановил Лихунова и долго, со слезами на глазах стал рассказывать о своем горе, о том, как вражеским снарядом была разрушена вся его голубятня, и птицы частью погибли, а часть разлетелась. Лихунов слушал Рауха, чувствовал запах голубиного помета, исходивший от него, и, к своему удивлению, не раздражался, не спешил уйти, а даже сочувствовал его беде. И Раух, с привязчивой душой всюду и всеми гонимого и нелюбимого человека, стал бывать в бараке, где жил Лихунов, довольно часто, приходил, укрытый старой тряпкой-пледом, и всегда старался вставить свое слово.
– Нет, господа, – говорил он с идиотской улыбкой, – в словах господина капитана много, много правды. Ну что худого в войне, да еще в такой, с таким врагом? Да это же одна честь для нас воевать с Германией, господа! Когда они Новогеоргиевск осаждали, я даже слышал, как шумели надо мною крылья дев-воительниц Валькирий, несших погибших воинов в Валгалу! Так ведь и над нами всеми они порхали! О, с каким народом мы воюем! Среди них – каждый рыцарь, Зигфрид, Гильдебрандт! Что за великий народ, народ, породивший идею Фауста, идею сверхчеловека! «Что такое добро? – спрашивает Макс Штирнер. – Что такое зло? Ведь мое дело, моя цель – это я сам! Я – вне добра и зла! Ни то, ни другое не имеет для меня никакого смысла! Я сам – единственный!» Ну что за народ, господа, эти немцы! Ведь никакой другой народ не смог подарить нам Ницше, сказавшего: «Война и мужество совершили больше добрых дел, чем любовь к ближнему! Не ваша жалость, а ваша храбрость спасала доселе несчастных!» Какие справедливые слова! А музыка у них какая! Дикая, адская музыка! От нее выть, стонать охота! Когда я слушаю вступление к «Тангейзеру», мне кажется, что начинаются Сумерки Богов! Огромная, огромная честь воевать с таким народом, господа!
Но если в словах Храпа еще была какая-то логика, то Раухом, все понимали, владело лишь болезненное чувство, извращенное и неразумное. На него шикали, ему смеялись прямо в глаза, другие негодовали, называли его предателем, кое-кто пытался втихомолку сунуть ему под ребра кулак, шепнуть ругательство, и он обычно сильно обижался, закутывался в свой плед и или скрывался где-нибудь в углу, или попросту уходил, сопровождаемый насмешками и издевками.
Лихунов часто видел в числе участников их вечерних бесед штабс-капитана Васильева. Пожилой офицер жил в том же бараке и, встречая Лихунова, отворачивался и старался будто не заметить, но когда это ему не удавалось, здоровался с натянуто-просящей улыбкой, и Лихунов, не понимавший поведения штабс-капитана, всегда оставался недоволен этими встречами, словно ему постоянно напоминали о чем-то стыдном, непристойном. Во время споров он все время ждал того момента, когда начнет говорить Васильев, – Лихунов все еще не мог забыть того страстного монолога, произнесенного на реке, в котором штабс-капитан обвинял его в холодности. Но теперь, – и это было очень странно, – Васильеву будто и нечего было сказать о том, что так будоражило всех, – о войне. Васильев смущенно подергивал себя за узловатые толстые пальцы, чему-то улыбался и был равнодушен к речам даже таких радикалов, как Храп и Раух.
Зато однажды заговорил тот офицер, лица которого Лихунов вначале хорошенько не разглядел, – глаз видел все хуже и хуже, – однако голос его показался Лихунову знакомым:
– Господа, хотелось бы высказать еще одну точку зрения…
Да, сомнений быть не могло – среди пленных офицеров находился Развалов, и Лихунову, хорошо помнившему их разговор у стен форта, рядом с которым он потом сражался, вдруг сильно захотелось услышать, что скажет инженер.