Фредерик Марриет - Приключение Питера Симпла
Я исполнил его желание.
— Пишите, Питер: Я, Энтони Джордж Уильям Чарльз, Хаскиссон Кирни (Энтони — это мое имя по отцу, милый Питер; Джорджем меня окрестили в честь нынешнего регента, а Уильямом и Чарльзом в честь мистеров Питта и Фокса, моих крестных отцов; Хаскиссон — имя моего дяди, которого я наследник: ему теперь восемьдесят три года, так мне недолго дожидаться наследства) — написали вы?
— Написал, сэр.
— … будучи в здравом рассудке, изъявляю свою волю и завещание, уничтожая тем самым все прежние подобные акты.
— Написал, сэр.
— Завещаю нежно любимой моей супруге Августе Шарлотте Кирни (она названа в честь королевы и принцессы Августы, восприемницы ее при крещении) всю мою хозяйственную утварь, книги, картины, серебро и дома в полное ее пользование с правом по смерти распорядиться ими по желанию. Написано?
— Да, сэр.
— Также завещаю ей пользоваться пожизненно тремя процентами с капитала, переданного для сохранности моему агенту; по смерти же разделить поровну между детьми, Уильямом Магометом Потемкиным Кирни и Каролиной Анастасией Кирни. Написали?
— Да, сэр.
— Хорошо. Теперь о недвижимом имуществе. Поместье в Кенте (как бишь оно называется? — дайте припомнить), Уиллкотт-Абби, три фермы в Вейл-оф-Олсбери и земли в графстве Норфолкском завещаю упомянутым моим детям; доходы же с этих земель, за вычетом необходимых расходов на их воспитание, откладывать и хранить для их личного пользования… Написано?
— Нет еще, сэр… для их личного пользования… написано теперь.
— Во владение же ввести их по достижении ими совершеннолетия, то есть когда сыну моему минет двадцать первый год, а дочери — когда она выйдет замуж с согласия исполнителей моей воли; в таком случае это имущество, по предварительной оценке, разделить между ними поровну. Вы видите, Питер, я не делаю никакого различия между девочками и мальчиками, — добрый отец любит равно своих детей. Дай мне теперь немножко отдохнуть.
Я удивился. Всем известно, что капитан Кирни, кроме жалованья, не имел ничего и оставался так долго в Вест-Индии из одной надежды на призы. Это было смешно; но я не мог смеяться: было что-то печальное в этой своего рода болезни.
— Продолжим, Питер, — сказал капитан Кирни спустя несколько минут. — Мне надо сделать еще несколько распоряжений. Во-первых, слугам моим по пятидесяти фунтов каждому и по два траурных платья; моему племяннику Томасу Кирни-оф-Кирни-Холли, в Йоркшире, я завещаю саблю, подаренную мне султаном. Я ему обещал ее, и хотя потом мы поссорились и не говорили друг с другом несколько лет, но я все-таки хочу исполнить свое обещание. Блюдо, подаренное мне купцами и подписчиками Ллойда, оставляю достойному другу, герцогу Ньюкаслу. Написали?
— Написал, сэр.
— Хорошо. Табакерку, подаренную мне князем Потемкиным, — адмиралу сэру Исааку Коффину; освобождаю также его имение, находящееся на Маддаленских островах, бывшее у меня в залоге. Далее, завещаю ему мешок нюхательного табаку, подаренный мне алжирским беем; так как табакерка достанется ему, то, кстати, пусть достанется ему и табак. Написано?
— Да, сэр.
— Теперь, Питер, нужно вам что-нибудь оставить.
— О, не беспокойтесь обо мне, сэр.
— Как же мне забыть моего двоюродного брата! Позвольте — вам я оставлю свою боевую шпагу. Очень хорошая шпага, могу вас уверить. Я однажды дрался на дуэли в Палермо и проколол одного сицилийского князя насквозь: она так крепко застряла в его теле, что мы вынуждены были послать за двумя почтовыми лошадьми, чтобы вытащить ее. Запишите ее в завещании моему двоюродному брату, Питеру Симплу. Теперь, кажется, все: осталось назначить только исполнителей завещания. Так я прошу быть исполнителями друзей — графа Лондондерри, маркиза Чандос и мистера Джона Леббока, банкира, и оставляю каждому из них в вознаграждение за этот труд и в знак уважения по тысяче фунтов стерлингов. Хорошо. Теперь, так как я оставляю столько недвижимого имущества, то необходимы три свидетеля. Позовите еще двух, и я подпишу в вашем присутствии.
Это приказание было исполнено; и странное завещание законным образом засвидетельствовано. Едва ли нужно говорить, что все вещи, которые он будто получил в подарок, были им в разное время куплены; но такова была сила одолевшей его страсти, что он не мог отказаться от лжи даже в последние минуты своей жизни. Мистер Филлот и О'Брайен очень часто навещали его, а иногда и прочие офицеры; он был всегда весел и шутлив, казалось, даже совершенно равнодушен к своему положению, хотя вполне сознавал его. Истории его сделались еще чудеснее, тем более что никто не подвергал сомнению их правдоподобность.
Спустя неделю после того, как я поселился в госпитале, капитан Кирни стал, видимо, приближаться к смерти; доктор, пощупав однажды его пульс, выразил мнение, что он не проживет и дня. Это было в пятницу; капитан действительно так ослабел, что едва мог выговаривать слова; ноги его похолодели, глаза помутились и закатились. Доктор пробыл с час, еще раз пощупал пульс, покачал головой и шепнул мне на ухо: «Он уже умер». Но лишь только доктор вышел из комнаты, капитан Кирни открыл глаза и подозвал меня к себе.
— Доктор — страшный дурак, Питер; он воображает, что я уже испустил дух, но я свое дело знаю лучше его: что умираю, это правда, но проживу еще до будущего четверга.
Странно, с этой минуты он ожил, и хотя уже донесено было, что он умер, и адмирал даже подготовил патент его преемнику, но на следующее утро, к общему удивлению, капитан Кирни все еще был жив. Он оставался между жизнью и смертью до следующего четверга, именно до того дня, в который он сам назначил себе умереть. И действительно к утру этого дня он заметно ослаб. К полудню дыхание его сделалось тяжелым и прерывистым — ясно было, что он умирал. В горле началось предсмертное хрипение, и я, стоя у постели, ежеминутно ожидал, что он вот-вот испустит последнее дыхание. Но вдруг он снова открыл глаза и, с усилием сделав мне знак наклониться, сдавленным голосом и с величайшим трудом произнес:
— Питер, я умираю, но не думай, доказательством приближающейся смерти не служит хрипение; я знал одного человека, который с хрипением в горле прожил шесть недель…
Произнеся это, он опрокинулся па спину и умер, сказав при этом, может быть, величайшую ложь в своей жизни.
Так умер этот странный человек, во многих других отношениях внушавший уважение: он был добрый человек и хороший офицер. Но из-за своего темперамента, по привычке или по природе он не мог говорить правды. Я говорю по природе, потому что видел в иных привычку красть, столь же сильную и неискоренимую. Именно такая странность водилась за одним молодым мичманом хорошей фамилии. Денег у него всегда хватало для удовлетворения всех потребностей; человек он был щедрый и самый чистосердечный, какого я еще и не видывал; кошелек свой и все, что имел, он готов был предложить каждому из своих товарищей. Но в то же время он крал все, что попадалось под руку. Я замечал, как он иногда часами дожидался удобной минуты, чтоб украсть что-нибудь ненужное и бесполезное, например, башмак, и то слишком малый для его ноги. Украденное он возвращал на другой день, но удержаться от кражи ему было невозможно. Это было всем известно, так что, если что пропадало, мы прежде всего шли обыскивать его сундук и обыкновенно находили там искомую вещь. Казалось, он даже не стыдился этого. Но в других отношениях он не был лишен чувства чести; странно также то, что он никогда не старался прикрывать своих проделок ложью. После тщетных усилий избавить его от этого порока его отставили от службы, как неисправимого.