Степкина правда - Николай Константинович Чаусов
— Этот-то турка, опять на барахолку подался. В мешок чегой-то завернул и тащит. Айда, мальцы, поглядим, чего он такое носит! Вместях веселей будет!
— А «обозники»? Еще побьют, — подсказал Федя.
— Не побьют! — хвастливо заявил Стриж. — Я дорогу окромя знаю. А ты дрейфишь? Вот скажу атаману, что ты паникуешь…
— Я не паникую, я просто так… — струсил Федя.
— А кто это — турка? — спросил я.
— Сосед ваш. Музытер, — пояснил Яшка. — Айда! — скомандовал он. И первый направился вдоль обрыва.
Мальчишки — одни нехотя, другие вприпрыжку — последовали за Яшкой.
— Пошли и мы, а то плохо будет, — потянули меня за ними Федя и Вовка.
Мы миновали церковную ограду, спустились по крутому откосу вниз к Ушаковке и повернули в сторону от моста, к самому мысу. Босоногие задрали штаны выше колен и полезли в речку, а нам, то есть мне, Вовке и Феде, пришлось разуваться и догонять мальчишек.
Ноги мои вязли в черной, как смола, липкой тине, и я то и дело терял равновесие и чуть не шлепался в воду. А Яшка уже махал с другого берега нам руками и торопил. Потом повел нас причалами, по огородам и закоулкам, пока, наконец, мы все не выбрались на главную улицу Иркутска. И стали ждать нашего «соседа со странностями», или «турку», как назвал его Яшка.
Был обычный будничный день, но улица гудела людскими голосами и криками, пестрела нарядными платьями и шляпами, костюмами и «котелками», рабочими спецовками и старыми, грязными юбками, рубахами и штанами. Попадались и совсем нищие, слепые и безногие, в лаптях и лохмотьях. А по булыжной мостовой катились то красивые экипажи, то широкие пароконные платформы и телеги…
— Идет! — вскрикнул обрадованно Стриж и показал рукой на приближавшегося к нам загадочного соседа. Мелкими частыми шажками он шел, вытянув перед собой правую руку с сумочкой-сеткой, а левой прижимал к себе большой квадратный предмет, обернутый мешковиной, — картину, как сразу догадался я. Прохожие шарахались от его вытянутой вперед правой руки, весело оглядывались на него и острили, но сосед наш не обращал на них никакого внимания. На нас он даже не взглянул. А Стриж отскочил в сторону и, пропустив его, заносился, как собачонка: то догонит, завертится перед ним юлой, то вернется к нам и сообщит, что у него на носу от очков ямка, и снова умчится. А мы глазели на вывески и витрины.
Чем ближе к центру, тем больше движения, суеты, шума.
— «Власть труда»! Свежий номер! Чехословацкий эшелон в помощь голодающим Поволжья! — орет мальчишка с газетами.
— Небывалый успех Черной Маски! Борец Черная Маска великодушно дал согласие на реванш! Спешите купить билеты! — взвизгивает из циркового киоска старушонка в чепце.
— Э-эй, поберегись! — гремит бас кучера нарядного экипажа.
— Драю-чищу! За сапог — тыщу! За пару — две! У кого три ноги — скидка! — зазывает прохожих маленький чистильщик сапог.
Яшка подбежал, задрал штанину, поставил на ящик ногу в рваном ботинке.
— Чисть!
— А платить будешь?
— Чисть, говорят!
Мальчик сердито взглянул на Яшку, на стоящих за ним пацанов, принялся чистить. Яшка отдернул ногу.
— Чего это у тебя? Чем мажешь?
— Ваксой.
— А ну покажь! — И, выхватив из рук растерявшегося пацана баночку с ваксой, кинулся догонять художника.
Мальчик не закричал, не стал звать на помощь или ругаться. Испуганно тараща на нас глаза и судорожно обхватив обеими руками ящик со щетками, он прижал его к себе, как сокровище, и сидел так до тех пор, пока мы не прошли дальше.
— Надо отнять у Стрижа ваксу и вернуть мальчику, — сказал я Вовке и Феде.
Но те только пожали плечами и промолчали. Да я и сам понял, что предложил глупость: отнять у Стрижа ваксу — значит, получить от атамана хорошую взбучку. А кому это надо?
Барахолка кишела покупателями и продавцами, гудела, как улей. Старухи, волочившие по земле подолы, и голоногие, в ярких сарпинковых[6] платках, набеленные сметаной девчата, седобородые старики и — сапоги в гармонь, чесучовая[7] рубаха с огненным кушаком — безусая удаль; местные и приезжие, русские и евреи, грузины и греки, широкоскулые буряты и китайцы — все смешались в общем живом котле.
Изо всех сил работая локтями и ныряя под ноги взрослым, мы едва поспевали за Яшкой, пока не выбрались на довольно свободную площадку с двумя рядами торговок тряпьем и размалеванными коврами. В одном из рядов, сдавленный с обеих сторон горластыми бабами, уже стоял наш «сосед со странностями», держа в руках чудесную большую картину. А на разостланной на земле мешковине веером лежали акварельные рисунки. И, уперев руки в бока, выпятив грудь и разглядывая картину, стоял перед ним Яшка Стриж. Значит, я правильно догадался, что в холстине была картина и художник нес ее продавать. Но почему тогда он молчит и прячет глаза, будто ему стыдно продавать свою собственную картину? Да еще такую красивую. Ведь торговки же не стыдятся? А может, он продает чужие картины?..
Все объяснил подскочивший к нам Яшка:
— Видали, мальцы? Рисовалыцик! Сам, говорит, малевал! А ничего, верно? А я-то думал, чего он такое носит? — И снова вернулся к художнику, встал перед ним в прежнюю позу.
Я подошел ближе. Нас то и дело толкали, бабы кричали, чтобы мы убирались по добру или проваливали к чертям, — мы стояли, как вкопанные. Иногда покупатели, подойдя к коврикам, вертели их так и сяк, торговались и, мельком взглянув на картину, шли дальше. Один коврик с черными лебедями был даже продан, а наш сосед продолжал стоять, понуря голову, держа перед собой никем не замеченную картину. Мне даже стало обидно за него. Я сам любил рисовать красками и понимал, что ни один коврик не может сравниться с картиной художника, — почему же никто не покупает его картину?
— Пошли, — подойдя ближе, попробовал я увести Яшку.
— Хе! Вот еще! — огрызнулся тот. И вдруг решительно спросил художника: — Продаешь?
Глаза художника остановились на Яшке. Вот когда я отчетливо увидал их: карие и кроткие-кроткие, как у овечки.
— Да… Но, собственно, вам зачем?
— Вот чудак! А может, пондравилась. Сколько?
— Что — сколько?
— Денег, чего еще! Картина, видать, ничего, стоящая…
— Да гони ты его, мил человек, в шею! — не выдержала соседка с ковриком. — Какие у него, дьявола, деньги!
— Раскаркалась! — взъелся Стриж. — Может, есть, да на твою мазню жалко!
— Брысь, окаянный!
— Сама брысь!..
— Но позвольте, позвольте, — робко