Сергей Карпущенко - Капитан полевой артиллерии
– Паша! Паша! – неистово заорал Лихунов, впервые называя по имени своего помощника. – Прыгай вниз! Не бойся, прыгай! Приказываю! Вышка горит!
Сквозь рваные клочья дыма Лихунов видел, как на площадке вышки мечется от перила к перилу фигурка поручика, который, казалось, силился перегнуться через ограждение, но ему то ли было страшно, то ли не хватило сил. Одежда на нем уже горела.
«Он ранен!» – со страхом подумал Лихунов и снова заорал:
– Да прыгай же ты-ы-ы!!!
Но Кривицкий прыгать, как видно, не мог. Он уже только лежал на помосте площадки, была видна лишь одна его голова, которую он с трудом оторвал от досок настила и с трудом прокричал:
– На прово-лочное… наводи-те… режут… прицел… тринадцать!
И пламя, подточив где-то внизу деревянную опору вышки, вдруг сделалось больше, взметнулось над покореженными, сложившимися в гармошку обломками, взвилось факелом в небо, смрадное и черное, рассыпало пепел и искры и тут же укоротило само себя до размеров печального погребального костра.
Из-под обломков вышки Кривицкого достали уже мертвым. Тело его было обезображено огнем, и в скрюченных, почерневших пальцах он сжимал бинокль. Лихунов смотрел на труп помощника, и вдруг что-то клокотнуло у него в горле, но самообладание тут же вернулось к нему, и он сказал стоявшим рядом канонирам, вытаскивавшим наблюдателя из-под обломков:
– Бинокль… возьмите у него. Он мне нужен… если не разбился… – И, еще раз посмотрев на убитого войной молодого человека, пошел отдавать приказания.
И батарея стреляла… Но вскоре было подбито еще одно орудие, потом второе, перебито до двух третей прислуги, и патронов, даже с учетом того, что стрелять могла лишь одна пушка, оставалось лишь на полчаса боя. А немцы заняли уже ров форта и готовились к последнему штурму…
Взрыва Лихунов не услышал, но увидел лишь яркую, ослепительно белую вспышку и почувствовал острую боль, пронзившую его висок. И тут же черный, некрасивый, смрадный мир, который еще недавно он так любил и ненавидел одновременно, мир войн, насилий и узаконенных злодейств, сменился совершенной пустотой, которую он, однако, каким-то краешком, одной частичкой мозга своего все же ощущал и даже удивлялся, что может быть на свете такая тишина. И из тишины этой вдруг постепенно вышел, точно родился, тонкий, серебристый смех его покойной дочери, забытый им надежно. Он улыбнулся, удовлетворенный, и больше не слышал ничего – ни смеха этого, ни тишины.
* * *Лихунов не знал, что уже вечером часть форта «Царский дар» была взята силезским ландвером, что командование крепости хотело было вернуть потерю и послало одиннадцать батальонов пехоты, но контратаки почему-то не было предпринято, и скоро весь пятнадцатый форт оказался в руках у немцев. Закрепившись на нем, они предприняли попытку взять с ходу форт шестнадцатый, но с большим уроном отошли. Каково же было удивление Безелера, когда на следующий день послышались взрывы и все увидели, как над не взятыми еще фортами в небо ползут черные громадные клубы дыма. «Русские взрываются! Русские взрываются!» – вопили солдаты ландвера, подбрасывая вверх свои островерхие каски. Но германское командование еще не знало наверняка, что значат эти взрывы, не знало до тех пор, покуда твердо не установило, что русские отступают к линии внутренних фортов. И сразу же весь немецкий фронт пришел в движение, и не только пехота, но и артиллерия двинулась в направлении реки Вкры, мосты которой оказались зажженными. Бригада генерала Пфейля попыталась переправиться, но была жестко обстреляна русскими, поэтому решили дождаться тяжелой артиллерии, и вскоре силезские полки уже находились на другом берегу.
На всех участках фронта защитники Новогеоргиевска уходили, выполняя данный им приказ, однако на всех участках, уходя, защитники пытались завязать серьезное сражение. Но сдавались форт за фортом, и солдаты ландвера, предчувствуя скорую победу, даже забывали осторожность, проникая так близко к укреплениям фортов, что погибали сотнями от собственного артиллерийского огня. Все плотнее и плотнее стискивала крепость петля наступавших германских полков. За отступающими массами русских, буквально след в след, наступали немцы, пока почти одновременно не сошлись они у главной крепостной ограды, у самой цитадели, где укрепились горстки не желавших сдавать Новогеоргиевск смельчаков. Но их сопротивление было коротким.
Одновременно с приказом взрывать форты принимались и другие не менее полезные решения. Сжигались склады с продовольствием или просто отдавались на разграбление, срочно портили винтовки, орудия, топили в Нареве патроны, корабли речной флотилии, уничтожали аэропланы, телефонные станции, расстреливали лошадей.
Вечером комендант крепости генерал-от-кавалерии Бобырь обратился в главную квартиру генерала Безелера с предложением подписать безусловную капитуляцию и в отношении не павших еще участков крепости.
Вскоре горнист протрубил отбой, и начальник штаба с белым флагом ездил на автомобиле по Новогеоргиевску. Четвертого же августа в крепость въехали немецкие уланы, и, как утверждают, на другой день ее посетил император Вильгельм, чтобы поздравить победителей и увидеть русский Илион, павший за неделю.
ГЛАВА 20
Да, Маша на самом деле полюбила Лихунова сразу, едва увидела его в своем доме, едва услышала немного глуховатый его голос, голос человека очень несчастного, как сразу решила она, которого нельзя не любить, потому что он сильно страдает и взывает к состраданию. И способ оказаться рядом с ним она нашла мгновенно, потому как состояла в Обществе Святой Евгении с самого начала войны, но в деле себя до Новогеоргиевска ни разу не испытала и со страхом думала – а сможет ли она переносить вид ран и крови и страданий? И уже расставшись с любимым человеком тогда, у госпитальных ворот, пришлось Маше вскоре увидеть и раны, и кровь, и страдания тех, кого ежедневно все больше и больше везли с передовых. Поначалу Маша ужаснулась, но скорее не оттого, что кровь и раны, увиденные ею, оказались отвратительными – хотя они действительно ей были неприятны, – но тому, что люди, их имевшие, казались ей в страданиях своих эгоистичными и злыми. А ведь она хотела всех любить! Но сердце ее, чуткое и нежное, вовремя шепнуло: ты боишься ран и крови, потому что представляешь их своими, потому что любишь себя, а не этих людей, которые раздражают тебя своим капризным вниманием к себе, жалобами, стонами, которые совсем не похожи на героев, а выглядят слабыми, самовлюбленными неврастениками.
И Маша принялась изживать в себе неприязнь к требовавшим внимания раненым, их раны, даже самые страшные, гнойные, зловонные, уже не вызывали у нее отвращения. Она присутствовала при тяжелейших ампутациях, слышала скрип ножовки, пилившей кости, хруст расходящихся под скальпелем хирурга тканей, спокойно, но еще с изумлением смотрела на блестящее, перевитое сеткой сосудов бьющееся сердце, скользкий зеленоватый кишечник, научилась ловко зашивать раны, бинтовать, делать клизмы. Ее девичьей стыдливости пришлось спрятаться куда-то, потому что каждодневно она имела дело с откровенной и грубой мужской наготой, бинтуя раненых, невольно прикасаясь к запретным частям мужского тела, приносила судно, держала его, пока они, смущенные и злящиеся на свое бессилие, справляли естественные надобности покалеченных войной тел. Женщина, давно уже жившая в ней, отказалась видеть в этих людях мужчин, и не потому вовсе, что в них, раненых, страдающих и слабых, мужского оставалось слишком мало, но оттого, что чувство жалости и милосердия, укоренившееся в ней, никогда бы не позволило увидеть в них орудие утоления, успокоения ее негромко волновавшегося природного начала.