Рафаэль Сабатини - Барделис Великолепный
— Я надеюсь, сударь, — ответила она, не поворачиваясь, — то, что вы собираетесь мне сказать, хоть в какой-то степени оправдает вашу назойливость.
Обнадеживающее начало, ничего не скажешь. Но теперь, когда я вновь овладел собой, меня нельзя было так просто смутить. Она стояла в обрамлении этого большого окна, и я не отрываясь смотрел на нее. Какая она прямая и гибкая, хрупкая и грациозная! Ее нельзя было назвать высокой женщиной, но, если вы смотрели на нее издали, ее стройность и грациозность, гордая посадка головы создавали иллюзию высокого роста. Я не поддался влиянию ее чар. В тот момент я видел перед собой всего лишь ребенка, но этот ребенок обладал невероятной силой духа и огромной душой, которые только подчеркивали ее физическую беспомощность.
От этой беспомощности, которую я скорее чувствовал, чем видел, моя любовь приобрела оттенок жалости. В ту минуту она была охвачена горем по поводу ареста своего отца и той участи, которая его ожидала; горем по поводу предательства возлюбленного. Не мне судить, что огорчало ее больше, но я горел желанием обнять ее, приласкать и успокоить, слиться с нею в одно целое и таким образом отдать ей часть своей мужской высоты и силы, а взамен забрать часть этой чистой, благородной души и тем самым очистить свою собственную душу.
Когда она заговорила, я чуть было не поддался своей слабости. Я был на грани того, чтобы подойти к ней, броситься на колени, как кающийся грешник, и молить о прощении. Но я вовремя отказался от этого намерения. Здесь это мне не поможет.
— То, что я хочу сказать, мадемуазель, — ответил я после небольшой паузы, — оправдает святого, спускающегося в ад; или, чтобы моя метафора была более точной, оправдает вторжение грешника в святую обитель.
Я говорил серьезно, но не слишком; в моем голосе звучала еле заметная нотка сардонического смеха.
Она качнула головой, и один из ее каштановых локонов растрепался. Я представил себе ее изящный вздернутый носик, представил, как скривились ее губы в презрительной усмешке, когда она коротко ответила мне:
— Ну так побыстрее говорите это, сударь.
Я повиновался и быстро сказал:
— Я люблю вас, Роксалана.
Она топнула ножкой по сверкающему паркету, она полуобернулась ко мне, ее щеки залились румянцем, а губы задрожали от гнева.
— Вы скажете наконец то, что хотели сказать, сударь? — спросила она сдавленным голосом. — Говорите и уходите.
— Мадемуазель, я уже все сказал, — ответил я с мечтательной улыбкой.
— О! — она задохнулась от моей наглости. Она резко повернулась ко мне, ее голубые глаза были наполнены гневом. Когда-то я видел эти глаза мечтательными, подернутыми легкой дымкой, но сейчас они были широко раскрыты и с осуждением смотрели на меня. — Вы навязали мне свое присутствие, чтобы еще раз оскорбить меня? Вы решили посмеяться надо мной — женщиной, когда рядом нет ни одного мужчины, который смог бы защитить меня. Стыдно, сударь! Однако ничего другого я от вас и не ожидала.
— Мадемуазель, вы страшно несправедливы ко мне… — начал я.
— Я как раз очень справедлива к вам, — с жаром ответила она и замолчала, не желая, вероятно, вступать в препирательство со мной. — Enfin[70], раз вы сказали все, что хотели, может быть, вы уйдете? — И она указала на дверь.
— Мадемуазель, мадемуазель… — искренне взмолился я.
— Уходите! — гневно оборвала она, и на мгновение жесткость ее голоса и этот жест напомнил мне виконтессу. — Я больше не желаю слушать вас.
— Придется, мадемуазель, — ответил я не менее твердо.
— Я не буду слушать вас. Говорите, если хотите. Вас выслушают стены. — И она направилась к двери, но я преградил ей дорогу. Я был крайне любезен: встав на ее пути, я низко поклонился ей.
— Только этого не хватало — теперь вы хотите оскорбить меня насилием! — воскликнула она.
— Боже упаси! — сказал я.
— Тогда дайте мне пройти.
— Только после того, как вы выслушаете меня.
— Я не желаю вас слушать. Все, что вы можете сказать, не имеет для меня никакого значения. Ах, сударь, если в вас есть хоть капля благородства, если вы не хотите, чтобы я считала вас mauvais sujet[71], умоляю вас, уважайте мое горе. Вы сами были свидетелем ареста моего отца. Сейчас неподходящий момент для таких сцен.
— Простите! Именно в этот момент вам нужны утешение и поддержка. Их вам может дать только человек, которого вы любите.
— Человек, которого я люблю? — повторила она, и румянец сошел с ее щек. На мгновение она опустила глаза, затем вновь посмотрела на меня, и ее бездонные голубые глаза ослепили меня своим сверканием. — Я думаю, сударь, — процедила она сквозь зубы, — что ваша наглость переходит всякие границы.
— Вы отрицаете это? — вскричал я. — Вы отрицаете, что любите меня. Если вы можете отрицать это… ну что ж, значит, три дня назад в Тулузе вы лгали мне!
Это задело ее — задело до такой степени, что она забыла о своем решении не слушать меня и не опускаться до пререканий со мной.
— В минуту слабости, когда я не ведала, что вы собой представляете на самом деле, я действительно сделала такое признание, я действительно испытывала к вам такие чувства, но теперь мне стали известны некоторые вещи, благодаря которым я поняла, что вы не тот человек, за которого я вас принимала; то, что я узнала, убило мою любовь, о которой я тогда говорила. Теперь, сударь, вы удовлетворены и, может быть, позволите мне пройти? — Последние слова она сказала прежним повелительным тоном, разозлившись на себя за то, что опустилась до подобных объяснений.
— Я удовлетворен, мадемуазель, — грубо ответил я, — тем, что три дня назад вы сказали мне неправду. Вы никогда не любили меня. Жалость ввела вас в заблуждение. Вам было просто стыдно — стыдно за роль Далилы[72], которую вы играли, за то, что предали меня. А теперь, мадемуазель, можете идти, — сказал я.
Я отошел в сторону, и, зная женщин, я был уверен, что сейчас она никуда не уйдет. Она и не ушла. Напротив, она отступила назад. Ее губы дрожали. Но она быстро взяла себя в руки. Ее мать могла бы сказать ей, что она совершает большую глупость, ввязываясь в подобного рода дуэль со мной — со мной, ветераном сотни любовных поединков. Однако, хотя я не сомневался, что это ее первое сражение, она оказалась достойным соперником. Доказательством были ее слова:
— Сударь, благодарю вас за то, что вы открыли мне глаза. Я действительно не могла сказать правды три дня назад. Вы правы, теперь я не сомневаюсь в этом, и вы сняли с меня страшный груз моего стыда.
Dieu! Это был удар ниже пояса, и я пошатнулся от его жестокости. Похоже, я пропал. Победа осталась за ней, но ведь она всего лишь ребенок, не владеющий искусством Купидона!