Меч мертвых - Семёнова Мария Васильевна
Лабуте помогли откроить подол от рубахи и перевязать раны. Кто-то попытался шутить насчёт того, как станут лечить его да ухаживать жалостливые ладожские девки, но шутка не получилась. Лабута морщился, заталкивая под кожух скомканные тряпицы, и жадно пил пиво из поднесённого друзьями ковша. Половина его лица была в размазанной крови, висок и скулу заливала болезненная багровая опухоль. Так было надо. Ему протянули костыль, нарочито кое-как вырубленный из стволика молодой берёзки, так и не увидевшей весёлой весны. Лабута поднялся, примерился…
Вожак тем временем вернулся туда, где остался лежать зарубленный Твердята Пенёк. Смерть стёрла с лица Твердислава ярость, горечь и боль; оно выглядело спокойным и грустным, словно боярин кому-то прощал долгие годы никчёмной вражды и только жалел, что не успел этого высказать былому недругу вслух. Его глаза были совершенно живыми и пронзительно, зорко смотрели на стоявшего над ним человека… но уголок одного глаза был присыпан бурыми крошками сосновой коры, и тому, кто замечал это, становилось понятно, отчего на груди боярина неподвижна красивая суконная свита. Твердяту убили ударами в спину – спереди были не так заметны раны и кровь.
Вожак долго стоял над ним, вглядываясь в постепенно застывающее лицо. Он в своей жизни навидался ещё не такого; давно уже ничто не могло его ни удивить, ни напугать. Но Твердислав Радонежич был ему не чужим, и память знай подсовывала вроде бы потешный, но на самом деле нешуточный поединок на маленьком лесистом острове посреди осеннего Варяжского моря. И кусок мертвечины, что как будто с самих небес шлёпнулся под ноги поединщикам – тюлений глаз, выдранный жадными чайками из головы дохлого зверя…
– Господине, как велишь с датским княжичем поступить? – подошёл сзади молодой воин.
Вожак нехотя обернулся:
– Да что… Как всех.
Кметь бегом поспешил исполнять приказание, но голос предводителя, осенённого неожиданной мыслью, догнал и остановил его:
– Живой ещё, что ли, княжич-то?
Воин вернулся:
– Так живой, господине. Спутали – и то Базану зубами ногу погрыз! Уж и били его, а как ни глянем – всё дышит… Потому я к тебе… Добить, что ли?
– Успеется! – отрезал вожак. – На лодью его!
– Сделаю, господине! – И мóлодец серой тенью скрылся между покрытыми пеплом кострищами, растворился в мреющем предутреннем сумраке.
Оставшись один, предводитель ещё некоторое время смотрел в мёртвые глаза Твердяты Пенька. Потом… наступил ему на подбородок, заставив раскрыться рот. Извлёк из поясного кошеля комок сухой прошлогодней крапивы и сунул боярину в немые уста… Убрал ногу.
Но не сразу ушёл, и душа Твердислава, незримо витавшая рядом, видела, как бесстрастное лицо вурдалачьего вожака ненадолго перестало быть схожим со сдвинутой на затылок личиной, как что-то дрогнуло в нём, показав глубоко спрятанное чувство. Ни дать ни взять – прощения просил у того, кого сам убил да напоследок ещё надругался над телом.
Так было надо…
А потом наступило ясное утро, и белоснежные крылатые кони вынесли в небеса Даждьбогову колесницу – топить снега, расчищать по лесам и полям дорогу весне. К тому времени на поляне не было уже никого из живых. Ни безликого воинства, ни Харальда, ни Лабуты – лишь беспомощно раскиданные, изрубленные, искалеченные, утыканные стрелами тела. Не было видно и корабля, спущенного в реку совсем другими людьми, не теми, что заботливо втаскивали его на берег…
И Солнце не пожелало взирать на непотребства, сотворённые смертными. Снова задул крепкий северный ветер, и мало-помалу небо заволокло облаками, и кровавую грязь начали покрывать кружевными пеленами чистые реденькие снежинки. Тощее голодное зверьё стало выглядывать из чащобы, недоверчиво вбирать носами запахи стылого дыма и почти такой же стылой человеческой плоти…
Мутная тяжко ворочалась в своём земном ложе, постепенно вспухала, наступала на берега, щедро подтапливала болото и лес. Раздумывала, в какую сторону течь.
И постепенно смолкали рядом с поляной залитые водою пороги…
Глава пятая
…Он был тогда очень молод, всего-то семнадцати лет от роду. И был он в те времена вовсе не князем, а всего лишь княжеским – да и то четвёртым – сыном, и жил в доме отца, старградского государя Ждигнева, и его супруги Умилы. И о княжеском достоинстве не очень-то помышлял. Люди, правда, поговаривали, что лучше бы ему родиться первым: вот, мол, кто достойно продолжил бы имя Белого Сокола! Эти пересуды достигали его ушей и немало льстили ему, ну да от людской молвы ничего не менялось. Он был младшим и водил малую дружину из таких же, как он сам, удальцов с недавно пробившимися бородами. Вот только, в отличие от многих подобных себе юных вождей, он приманил под свой стяг нескольких седых батюшкиных витязей. И слушал их советы, набираясь ума. В том, что княжич учился у стариков, не было ничего удивительного. Удивляло, что старики с охотой служили сущему сопляку.
Той осенью кнез впервые отправил своего четвертуню самого за данью к глинянам. В далёкой деревне, куда они несколько дней добирались прозрачными желтеющими лесами, обитал малый осколок глинского племени, сто лет назад что-то не поделивший с соотчичами и изошедший на север, под крыло Белого Сокола. Княжича и его дружину встретили радостно. Вынесли из крепких ключниц загодя приготовленную дань: хорошо выделанные меховые шкурки, мёд в маленьких тяжёлых бочонках, душистые связки сухих грибов… Урок был немалый, и, верно, собранное пригодилось бы зимой самим глинянам, но умный старейшина знал: отойди он от вагиров, надумай володеть сам собою, не ограждаясь знаменем грозного старградского кнеза – и на другое же лето появятся жадные чужаки, силой заберут всё, что сыну Ждигнева ныне отдавалось добром…
А юный вождь, ещё и во сне не видавший стола в богатом городе деда, – этот молодой вождь постепенно забывал и о счёте кожаных тючков, увязанных на телеги, и о том, чтобы впопад отвечать глинскому старейшине Семовиту, любопытному до всего, что происходило в столице. Будущий ладожский князь смотрел на едва повзрослевшую дочку старейшины. Светловолосая разумница сновала туда и сюда – знай мелькали в проворных руках то горшочек, то мисочка, то полотенце. Была ли она в самом деле красивее других женщин рода, была ли она вовсе красива, Рюрик не знал. И знать не хотел. Только то, что в тот день она была всех прекраснее – для него. И всех желаннее. Он уже знал, как её звали: Нечаянкой. Это оттого, объяснили ему, что супруга старейшины забеременела ею, когда молодость покинула её и она уже думала, что утратила материнство. Даже кику рогатую, знак счастливой детородности, собралась старшей дочери передать…
Нечаянка заметила взгляд княжича, всюду провожавший её, и поначалу весьма оробела. Рюрик видел, как мать подозвала её и, улыбаясь, долго шептала на ухо. Девушка смутилась ещё больше, так, что загорелые щёки засветились изнутри румянцем. Однако потом оборола смущение и отважилась поднять на него глаза. Рюрик знал, о чём шептала ей мать. Начался честнóй пир, и Нечаянка служила ему, и он до сих пор помнил, какая волна прошла по всему телу, когда она впервые подала ему пиво и он взял и рог, и её руку и простое прикосновение взволновало его, как никогда прежде. А после пира, когда затихла деревня…
Холодная чёрная ночь висела над Ладогой нескончаемо долго. У земли было почти тихо, но над обтаявшими дерновыми крышами, над зубчатой стеной мокрого леса тяжело ворочались низкие облака. Небу плохо спалось, и, похоже, скверные сны одолевали его. А со стороны моря, нависшего над городом с севера, доносился глухой низкий гул. Великое Нево всю зиму не ведало какого следует покоя. Мороз, способный укутать его лебяжьими перинами, так и не наступил, а теперь всё никак не могла начаться словно бы заплутавшая где-то весна… Вот и гневалось море, бросало вспять воды Государыни Мутной, не желало принимать их в себя…