Меч мертвых - Семёнова Мария Васильевна
Её взгляд был как уголь, упавший на голую кожу, и Твердята, вздрогнув, очнулся.
Небо было совсем черно, да и костры не успели по-настоящему прогореть. Не так много, похоже, минуло времени. Пенькова ватага – своя малая дружина и мореходы датского княжича – словно громом разбитые никли к земле. А между ними хозяйски похаживали какие-то люди. Чужие, страшные люди. Нисколько не лучше чудовища, только что тянувшегося к шее Твердяты. Один из них мельком обернулся к боярину, и тот увидел: у ночных вурдалаков НЕ БЫЛО ЛИЦ. На Твердяту глядела кожаная личина с зубастым оскаленным ртом и весело прищуренными глазами.
Безликие хозяйски разгуливали по становищу и…
…не спеша, деловито и хладнокровно резали всех подряд…
Твердислав успел понять, откуда взялся жуткий смрад из пасти привидевшегося чудовища. Так пахнет человеческая кровь, пролившаяся в костёр.
Через всю поляну он увидел одного из дозорных, который – уже, по сути, убитый – ещё приподнимался, ладонями зажимал распоротое горло и хотел что-то кричать. Твердята больше почувствовал, чем услышал его:
– Беда, братие!.. Боронись!..
Невозможно было позволить доброму воину умереть с мыслью, что его отчаянный последний призыв так и остался никем не услышанным. Твердислав потянулся к мечу и начал вставать. Собственное тело едва его слушалось. Оно спало, побеждённое могучим зельем, вмешанным в лакомое вино, и никак не могло пробудиться. Твердята застонал, в кровь закусил губу, и руки, подстёгнутые болью, перестали виснуть как плети, вытащили из ножен клинок.
Вурдалаки заметили его движение. Сразу двое устремились к боярину с разных сторон, молча, словно волки, травящие лося. Пенёк выбрал одного из двоих и шагнул навстречу, замахиваясь мечом. Громко сказано – замахиваясь!.. Безмерная усталость подгибала колени, отнимала сосредоточение, родной меч перестал быть разумным живым продолжением его рук, его воли…
И тут пасть бы Твердяте безо всякой чести, зарезанному, как беспомощная овца, – выручило несчастье. Попался под ноги корень, и ноги не уследили, не успели перескочить. А может, дерево само выпростало корешок из земли, пожалело боярина?.. Запнулся Твердислав и упал, тем самым нечаянно увернувшись от косого удара, близко пронёсшего смерть… Падение и удар о холодную землю помогли телу ещё хоть мало освободиться от дрёмы. И пускай уже не тот был боярин, что лет десять назад, – руки вспомнили и всё сделали сами. Твердята перекатился прочь и, катясь, рубанул ворога чуть повыше завязок хорошего кожаного сапожка. Кровь брызнула родником!.. Сапожное голенище, жилы и кость – всё как есть прошёл добрый клинок, не осрамил друга-хозяина. Всё-таки матёрого кметя, поседевшего за воинскими науками и трудами, играючи не возьмёшь!
Вновь на ноги Твердята вскочил вовсе по-молодому. На миг поблазнилось даже – сейчас проснётся ватага и даст отпор вурдалакам, погонит их назад в болотные топи, развеет, как клочья предутреннего тумана…
…Но чужое железо вскользь пришлось боярину в лоб, уязвило, сорвав лоскут кожи, и в глаза потекла кровь. Рана не испугала Твердяту. Лишь трезво вразумила: не встать, не ожить новогородской ватаге, не раскидать безликую нечисть. И ему, Твердиславу, уже не вырваться из сдвинувшегося кольца. Не увидеть, как рассветное солнце ласкает знакомые брёвна ладожского забрала. И с князем Рюриком не беседовать, не объяснять ему многие выгоды замирения с хоробрым Вадимом… И в Новый Город, ставший за зиму таким же родным, торжественно не возвращаться. Ничего этого уже Твердяте не будет. Ничего. Никогда.
Он злее заработал обагрённым мечом, зная у себя за спиной большую сосну и кого-то из походников, раненым привалившегося к шершавой коре, – словенина? датчанина?.. некогда глянуть! Когда больше не думаешь о победе и не помышляешь о жизни, делается легко.
Кому-то попало по руке, и рука улетела вместе с мечом и боевой рукавицей на стиснутом кулаке. Ещё кого-то боярин приветил по шее, самым кончиком меча, но скруглённое лезвие было остро отточено – струя крови хлынула Твердяте в лицо, смешалась с его собственной, щедро бежавшей со лба. Пришлось улучить миг, отереть глаза…
…И, смахнув с ресниц багряную пелену, Твердислав увидел перед собой вурдалачьего вожака. Легко было понять, что это вожак. И что он идёт за его, боярина Пенька, жизнью. Поневоле присмотрелся Твердята… и сердце сначала остановилось и заледенело в груди, а потом попыталось выломиться из ставших тесными рёбер. Ибо показалось Твердяте, что он узнал этого человека. То есть как узнал, под личиной-то?.. А по мечу в руке вурдалака. Мало ли на свете людей, похожих статью и лицами, бывает и спутаешь. Этот меч ни с каким другим спутать было нельзя.
По сторонам ещё теплились и светили костры, и по старинному клинку катились гибкие огненные змеи. Сияла чистым золотом тяжёлая рукоять. И, венчая её, искрился большой гранёный сапфир. Даже рыжий блеск пламени не мог перебить глубокой морской синевы…
Меч, которым ещё прошлой осенью владел на Селунде Хрольв. Пока не отдал его в подарок за спасение жизни…
– Сувор!.. Никак ты припожаловал?.. Вор!.. Собака смердящая!.. – закричал Твердислав. И рванулся вперёд, норовя распластать и выпустить кишки.
Он не видел, как два копья пригвоздили к сосне новогородского кметя, худо-бедно оборонявшего ему спину. Он краем глаза подметил справа, в десятке шагов, движение, словно медведь вставал из берлоги. И услышал ужасающий рёв, невозможный для человеческих уст. Он всё-таки сошёлся с предводителем нечисти и сразу почувствовал, что синеглазый меч слушался того весьма неохотно. Совсем не так, как на безымянном маленьком островке, где Сувор мерился сноровкой с Замятней, а он, Твердислав Радонежич, поглядывал со стороны, сердился и ревновал…
Датчанина Эгиля подняла и удержала на ногах ярость берсерка, издревле сопровождавшая его род. Ему уже много зим не случалось впадать в настоящее боевое неистовство, и он даже думал, будто дух предка-медведя, сокрыто живший в груди, под осень его жизни совсем задремал. Или просто покинул его, ища себе кого помоложе…
А вот ничуть не бывало! То, что сохранялось в Эгиле человеческого, очнулось даже позже звериной его половины. И оказалось, что дикий, вечно настороженный зверь давно учуял опасность, а боевое бешенство дотла выжгло в крови тину сонного зелья, мешавшую её свободному току. Эгиль пришёл в себя уже стоя над беспомощным Харальдом и вовсю сокрушая наседавших врагов. Из его горла рвался медвежий рык, древний зверь знать не знал никакого оружия: пальцы, согнутые, точно железные когти, разрывали чью-то мягкую плоть, ломали кости, выдёргивали их из суставов… Пена бешенства хлопьями висела в седой бороде.
Харальд зашевелился, когда Эгиль пнул его в рёбра ногой и на весь лес проревел его имя.
– Хар-р-ральд! Р-р-рагнар-р-рссон!.. Беги, конунг! Беги!..
Молодой селундец с великим трудом разлепил мутные, смыкающиеся глаза. Кругом что-то происходило, но его весь этот шум, драка и беготня никоим образом не касались. Он хотел спать.
Потом что-то трепыхнулось в сознании. Как, как назвал его Эгиль?.. Мысленно Харальд, конечно, давно уже примеривался к славному званию конунга, но вслух его никто ещё так не называл, потому что это было неправильно, и Эгиль менее всех торопился находить у юнца заслуги и свойства, которыми он покуда не обладал…
На такую длинную и складную мысль у отравленного, одурманенного сонным снадобьем Харальда, понятно, сил не хватило. Только на то, чтобы кое-как собрать под себя ноги и начать подниматься. Если конунгу предлагают бежать, значит над его людьми уже носятся валькирии, выбирающие убитых… Он всё-таки встал. Он никогда не предполагал, что это может оказаться так чудовищно трудно.
– Беги, Рагнарссон… – повторил Эгиль.
Плох воин, который в последнем бою не подаст своему вождю такого совета. Но вовсе плох вождь, который послушается. Харальду показалось, будто голос старого берсерка прозвучал более по-человечески, чем в первый раз. Он посмотрел и увидел, что Эгиль умирал.