Зиновий Давыдов - Беруны.
Карета императрицы следовала шагом в полуверсте от хвоста обоза. Желтые занавески были спущены на оконцах золоченого возка, потому что царицу Елисавету не радовала унылая, мокрая окрестность, придавленная опустившимся небом. Колики в животе начались у императрицы за последним шлагбаумом, ещё у кузниц, и стали переходить в тошноту и головную боль. Придворный медик Бургав решил пустить царице кровь у Средних Рогаток. Здесь, против путевого дворца, весь поезд остановился, и персидские девки принялись таскать в опочивальню перины, тазы и всякую прочую рухлядь.
Извозчики стали табором вокруг дворца. Они распрягли лошадей и залезли под телеги. Корма им полагались казенные, и репу с хлебом они запивали квасом. Они икали, глядя на дым, который стал вырываться из печных труб над ветхою кровлей дворца. Они нюхали дым и дождь и заправляли в рот последние крошки.
Придворный медик Бургав пришел со своим мешком в царицыну опочивальню, когда больная уже погрузилась в штофные перины. Здесь, в тепле и покое, она сразу почувствовала себя лучше: тошнота прошла и утихать стала головная боль. Медик уложил обратно в мешок свои страшные орудия, но оставался у императрицы до вечера. За микстурами и клистирами он не заметил, как за окном перестал дождь и пасмурный день уже сменился сумерками.
Персидские девки, бесшумно ступая босыми ногами по красному сукну, стали зажигать в медных шандалах восковые свечи.
Пришла горничная и обкурила весь покой душистым сургучом, после чего медик собрал свои пожитки и отбыл в отведенный ему апартамент[51].
Комната стала наполняться женщинами, накрашенными так же, как нарумянена была сама императрица. Баба Материна уселась на пол у царицыных ног и, запустив руку под одеяло, принялась легонечко почесывать царице пятки, покоившиеся на нагретом шелковом полотне. Баба Материна делала это лучше всех; она чесала пятки ещё императрице Анне, и потому Елисавета возила Материну за собою повсюду, как и камергера[52] Сиверса, лучше которого никто не мог сварить императрице кофе.
Баба Материна была похожа на покойную императрицу Анну: не баба, а туча, не то что «кузына Маврутка» – Мавра Егоровна, жена Петра Ивановича Шувалова. Маврутка была очень близка Елисавете, им обеим было что вспомнить о временах их юности. С тех пор стареющая Елисавета сильно прибавилась в теле, а Маврутка была так же мелка и криворожа, и так же шел от неё неприятный запах, смешанный с запахом лаванды.
Царица лежала неподвижно. Под румянами её щеки казались не такими обвислыми, не таким обрюзглым выглядело напудренное лицо. Дорожная тряска, микстуры, клистиры, душистый сургуч, пальцы Материны – всё это навевало дремоту, и Елисавета заснула. Затаив дыхание сидели женщины, собравшиеся у её постели.
Но тихо было в одной лишь царицыной спальне. В остальных покоях шла подготовка к наступающей ночи. Чтобы приготовить Елисавете кофе, кофейную мельницу вертел камергер собственноручно. Девки-прислужницы шныряли по проходным и прихожим, по сеням и по лестницам. Дворцовый лакей шествовал с салфеткой и блюдом в соседний апартамент.
Дворец был трухлявый, хорошо обжитой. Пока тихо было в спальне и во дворце не началась настоящая жизнь, тараканы шуршали за бумажными обоями и под полом возились крысы. Но вот императрица встрепенулась и сбросила с себя одеяло. Кому могло показаться, что императрица спит?.. Ночью не до сна царице. Ведь мало ли что может случиться в темноте: и с престола низвергнут, как предшественника её, малолетнего Иоанна, и свободы лишат, и самую жизнь отнимут... Бывало это не раз с царями.
И Елисавета никогда не спит ночью. Ни в Царском Селе, ни в Петербурге, ни здесь, у Средних Рогаток.
Это хорошо знала чесальщица Материна. Чмокнув царицу в пятку, она укутала её поднятым с полу одеялом и, не теряя времени, снова принялась за своё дело.
II. БЕРУНЫ С МЕДВЕДЯМИ
Пальцами Материна не чесала, а лишь скользила легким щекотком, словно лебяжьими перышками веяла она под одеялом, и Елисавете казалось, будто в долгий знойный июльский день опустила она обнаженные ноги в прохладный источник и говорливые струйки ластятся у её ног и звенят, как хрустальные рюмки, тесно столпившиеся вокруг бутылки с токайским.
Чистый источник всех цветов красивей,Всех приятней мне лугов...
Не так ли когда-то пели они на два голоса с Мавруткой?.. И ещё её любимец, Алексей Разумовский, с глазами, как вишни, вторил им на клавицимбалах[53]:
Ты и рощ всех, ах, и меня счастливей.Гор, долин и кустов...
Елисавета щурила глаза, и лучи от горящих в шандалах свеч шли к ней со всех сторон, окружая её вызолоченным сиянием. Чесальщица ещё легче пошла подушками пальцев по царицыной коже, затвердевшей в танцах и хождениях на далекие богомолья. Баба Материна знала, когда легонечко нажать, когда пройтись словно персидским шелком, и в этом знании было всё её уменье.
– Что, матушка, намучил тебя злодей-медик?
– Нишкни, Маврутка, молчи.
Елисавете не хотелось ни говорить, ни слушать обычного Мавруткиного стрекотания, а только лежать после перенесенных болей с сощуренными глазами, мысленно отдаваясь мерному ладу любимой, давно не петой песни.
– И не замолчу, и не замолчу, – затараторила Мавра Егоровна. – Душа слезой обливается... Чай, одних клистиров вогнал в тебя, изверг, целый десяток...
– Молчи, дрянь, тебе говорю!..
О, коль счастливы желтые песчинки.Тронуты её стопой...
Но Маврутке надоели неподвижность и молчание. Сидят все как истуканы, словно покойник в доме. Стоило ей тащиться в Царское Село для того только, чтобы застрять здесь, в этой мышеловке у Средних Рогаток. Ну и скучища, прости господи!
– Режь меня, казни меня, не замолчу!..
Елисавета знала, что остановить Мавру Егоровну могла бы только оплеуха, но ей не дотянуться было до Маврутки, да и лень было пошевельнуться под одеялом.
– Чего молчать мне!.. – всхлипнула Мавра Егоровна. – Не онемела я ещё. Да и тебе, матушка, грех: не на панихиду мы с тобой приехали. Чего нам в молчанку играть? Я и так-то за день измолчалась вся. Знаешь, не та собака кусает, что лает, а та, что молчит и хвостом виляет.
– Какая собака, где лает, что ты врешь?
– Нигде тут собака не лает, а только говорю я – измолчалась я вся за день-деньской. Сначала в карете с тобою, а потом здесь, с этими дурами. Я и графа-то своего как следует нынче не видела. Вчера запропал с вечера, так поутру только домой воротился. Ляд его знает, где целую ночь таскался. Я ему говорю: бога ты побойся, старый черт. А он будто и не слышит. «С архангельскими, – говорит, – мне беда. Вернизобер, – говорит, – денег не шлет, на берунов, – говорит, – ссылается». Появились будто там, за Архангельском, какие-то беруны. Всё не были, а потом вдруг объявились. Пропадали шесть лет в неведомом царстве, в неизвестной державе, их уже и в живых не почитали, а потом воротились с живым медведем на веревке.