Зиновий Давыдов - Беруны.
Смеркалось. Кое-где из прорезанных в облаках окон выглядывали звезды. Они подмигивали Тимофеичу и Степану, которые сидели на горе наваленных для костра бревен и молча смотрели в море, как всегда – пустынное, как всегда в конце дня – мутное и злое.
XXVI. МОРЕ ЗАГОРЕЛОСЬ
Ночью Никодима разбудил Семен Пафнутьич, старший трудник, который еле растолкал выгорецкого приказчика, свалившегося после двух бессонных ночей на лавку прямо в сапогах и кафтане. В тесном лодейном покойчике было душно даже в эту холодную ночь, когда дело заметно шло к осени и надо было поторапливаться обратно от льдов и бед, подстерегающих плавателей в Студеном море на каждом шагу. И то: что это за чертов остров, не к ночи он будь помянут, вырос у них перед самою лодьею, горбатый и дикий? Он тянул к себе корабль; непонятная какая-то сила незримо толкала лодью к этим утесам, в прибрежную эту муть. А тут еще чудеса, что и голову потеряешь: одна она у него голова, у Семена Пафнутьича, хоть и рыжая, да своя, не казенная. Пусть уж Никодимка в этом разбирается: на то он и приказчик...
– Никодим Родионыч, Никодимушко!.. Вставай, батюшка!.. Тут такое у нас... И-и!..
Но Никодим даже рта не закрыл, а продолжал по-прежнему всасывать в раскрытую пасть густой в покойчике воздух и извергать его обратно тем же порядком.
– Бык... Ну, просто бык... – ругнул шепотком Никодима Семен Пафнутьич и кашлянул в рукав. Но потом снова стал молить распростертого на лавке приказчика: – Никодимушко, – плакался он, – горим, доброхот, ох, горим, пропадаем!..
Никодим щелкнул зубами и открыл один глаз под косматою бровью.
– Никодим Родионыч!.. Голубчик!.. Морюшко-то, морюшко как полыхает, как печь огненная! Вставай, батюшка, взгляни сам-от-ко!..
Никодим сел на лавке и уставился на продолжавшего плакаться Семена Пафнутьича.
– Ну, так уж сразу и печь огненная... К чему бы ей, печи этой, возжечься тут? Тебя поджаривать али онучи сушить?
– Уж и не знаю к чему, батюшка, а только такой огонь! Вот выйди из покойчика и погляди!
Но Никодим был уже на палубе, а за ним туда же лез и Семен Пафнутьич, всё ещё продолжавший, безо всякого теперь толку, уговаривать приказчика выйти наверх и взглянуть, как яро полыхает там море. Тот и сам уж это видел: залитое заревом небо в том месте, от которого они только к вечеру вчера насилу отошли.
– Чудеса!.. – прошептал Никодим, но велел Семену Пафнутьичу бросить лот.
«Человеки там али пернатые демоны огненными хвостами в небо вгребаются?» – подумал Никодим, зевнув, и сам при этом вгрёбся растопыренными перстами в свою всклокоченную бороду.
– Сто восемьдесят! – крикнул из темноты Семен Пафнутьич.
– Ну и ладно... А-а-а... – Никодим снова зевнул и, потянувшись, потряс в воздухе кулаками. – Рони теперь паруса да отдай якорь...
И Никодим пошел досыпать, сняв на этот раз тяжелые бахилы[49] и повесив свой долгополый кафтан на вбитый в углу гвоздь.
Никодим спал с раскрытым ртом на жесткой своей лавке, а утро пришло сырое и серое и забралось к нему в покойчик зяблостью и сновидениями, от которых даже на холодном рассвете становилось жарко Никодиму. Ему снилось горящее сено, невесть откуда взявшееся здесь, пылающее сено, которое он сам же зажег и сам от него разгорелся пожаром. И мечется теперь Никодим вокруг стога с обожженным лицом и опаленными волосами, кричит что-то в темноту, но огонь не унимается, перекидывается со стога на стог, и вот уже Никодим в огненном кольце, которое горит без треска, но фыркает, как дикий табун.
Что же он наделал, Никодим!.. Но Никодим заметался на лавке и открыл глаза. Он наконец озяб под кожаном, и ему было теперь неприютно от дневного белесого света, который нагло лез в запыленное оконце.
– Господи, – сказал Никодим и сплюнул на пол.
Попив воды из медного горшка, стоявшего подле на пустом бочонке, Никодим стал перебирать в памяти видения этой ночи. К чему бы это ему могло присниться горящее сено? И он вспомнил Семена Пафнутьича, разбудившего его среди ночи, и полыхающее зарево далекого пожара на западе, и то, что лодья стоит теперь на якоре в ожидании утра, которое всегда мудренее вечера, не говоря уже о полуночи с её вечными наваждениями и снами. Вспомнив всё это, Никодим вскочил с лавки, быстро натянул на себя бахилы и кафтан и вышел на палубу, отсыревшую на туманном рассвете и с длинными шнурами серебряной изморози, вытянутыми по заиндевелым проконопаченным её швам.
XXVII. ЗАВЕТНЫЙ ЧАС
Степан и на этот раз овладел собою первый. Тимофеич так и оставался бы у воды неизвестно до каких ещё пор, а рядом с ним стоял бы так и Ванюшка, прижимая к груди окутанный шкурою горшок с горящим жиром, который бросал ему снизу в лицо алый свет и копотью подчернил ему ноздри. Степан походил по таявшему в сумерках берегу, поглядел в море, где не видно было более ни парусов, ни дверей, ни нашлёпок, пнул ногой притащившегося откуда-то Савку и взял от Ванюшки горшок с жиром. Он стал на колени и, выбрав из-под бревен несколько щепок посуше, поднес их к огню.
Ванюшка и Тимофеич очнулись от треска и искорок, которые огненными снежинками стали реять в воздухе и уноситься в море, в темноту, всё больше густевшую вокруг. Но не прошло и получаса, как берег и море были охвачены страшным пожаром, огромным красным петухом, распустившим широкие крылья и уткнувшимся в небо трепещущим окровавленным гребнем. Это было невиданное игрище огня, сумасшедшее, буйное, пьяное. Мезень так не горела ни разу, как полыхал этот костер, сложенный из доброй сотни высохших за многие годы бревен, из сибирских кедров и разного заморского смольчака. Испуганный живым, краснопёрым и многокрылым пламенем, его шипением и треском, медведь отбежал в сторону и оттуда, с бугра, наблюдал, как три человека бегали вокруг огня и все подкладывали и подбрасывали новые бревна прожорливому чудовищу, проглатывавшему все, что ни совали ему в пасть эти три человека.
Никто из них во всю эту необычайную ночь не почувствовал голода, хотя во рту у них уже много часов не было никакой пищи.
В эту ночь три человека, сновавшие по берегу и суетившиеся у огня, почти не разговаривали друг с другом. Они были заняты большим и важным делом, которое не терпело никакой проволочки. И только по нескольку коротких слов, шедших к этому исключительному делу, отпускали они негромким голосом, словно боялись, что огонь сожмется от их крика, поубавится, измерцается.
– Стёпуш!.. Стукани-ка топорцом сюда, – хрипел чуть слышно Тимофеич, бородатый, озаренный пламенем пожара, который зловеще как-то отблескивал в его немигающих глазах.