Ефим Лехерзак - Москва-Лондон
А спустя неделю, на Василия Капельника115, Пахом принес в горницу большой овчинный тулуп и весело сказал:
— Вот и пришла пора баньки моей отведать! Мокрень твою внутреннюю изводить начнем, мятием телес твоих на пару сухом выдавливать ее следует. Ну, прыгай в меха, Петрушенька!
Пахом тщательно, не оставив ни единого отверстия, завернул его в свой тулуп и охапкою понес в баню через весь большой двор своего «скита».
В бане было так жарко, что сначала Петруньке почудилось, будто дышит он огненным пламенем. Даже голова на миг закружилась, вся баня ходуном пошла. Но вот Пахом выплеснул большой ковш какой-то жидкости на раскаленные докрасна камни — и тотчас удивительный аромат погасил это пламя, унял головокружение, и райская благодать разлилась по всему костлявому телу мальчика…
— Ну, каково тебе, милок? — донесся до него ласковый голос Пахома.
— Ух, как знатно-то!
— А ты дыши теперича до упора… Мокрени в тебе накопилось изрядно… В комья вредоносные она сбивается, коли не выгнать ее, а то и вовсе гнить внутрях начинает — тогда уж и зови попа… А мять тебя начну, выплевывай комья-то те, не держи в себе. Уразумел?
— Угу…
Пахом выплеснул на камни еще несколько ковшей жидкостей, которые он черпал из разных деревянных кадушек, сбросил с себя исподнее и принялся за Петруньку…
Сначала мягко и даже нежно, точно просто гладил живот и спину, но постепенно все сильнее и тверже, шире и круче он растирал сильными
и умелыми пальцами каждую косточку, каждую клеточку этого тощего тела, выдавливая темные сгустки мокроты…
— А ты не стони, милок… — приговаривал он, — да не кряхти, точно дед дремучий… Знай дыши себе до самого конца… до последнего упора… В том ведь твое спасение и заложено. Ты уж помогай мне врачевать-то тебя! Вот-вот… эдак-то и ладно будет… Да кашляй поболее, погрубее… вот так… вот так… еще… и еще… и дыши до упора нутряного… Гоним, гоним мы хворобу раба Божия Петра. Прочь с костей, прочь с кишок, прочь с сердца, прочь с печенки, прочь с лица, прочь с глаз, прочь с мозгов головяных, прочь с мозгов костяных, прочь с кожи да с ногтей — прочь болячки все с детей! Эй, да ты хоть жив ли еще?
— Жи… живой… вовсе живой… хорошо-то как… только кости… хрустят вроде бы… ты бы, может, не ломал бы их?.. куда ж я без них-то?.. Ты бы, дедушка Пахом, может, отдохнул бы самую малость, а уж потом и того…
Пахом засмеялся, но мять Петруньку перестал. Он зачерпнул ковшом какую-то густую и темную жидкость и снова плеснул на раскаленные камни. Мята, шиповник, мед, валериана, земляника, ландыш, парамон116 — все в этом невероятном аромате ощущалось в отдельности, а взятое вместе, вдыхаемое полной грудью, приносило такое осязаемое всем существом блаженство и облегчение, что невольно глаза смежаются, и погружаешься
в сладостные, трепетные грезы…
— А ты вовсе и не дед, — проговорил вдруг Петрунька, блаженствуя на своей лавке.
— С чего это ты меня разжаловал-то, а, милок? — усмехнулся Пахом, возясь с березовым веником в одной из своих кадушек. — Аль борода мала?
— Вовсе и ни к чему твоя борода! — решительно заявил Петрунька. — Просто весь ты еще молодой — и все тут! Телеса-то у тебя вон какие… и ручищи… и все… такое… Ну, вовсе молодое еще… Не дед ты вовсе, а просто мужик!
— Угу… Это ты верно го
воришь — просто мужик я.
— А сколько годов на тебе намотано?
— Да уж и не так мало — ближе к сорока, чем к тридцати. Тоже груз немалый…
— Угу… — согласился Петрунька. — А сейчас что со мною делать станешь?
— Да вот выстегаю тебя веничком березовым да и закину обратно на горячую печку. Есть еще хворь в тебе, есть. Ишь хрипянка какая изнутри исходит… м-м-м…
Больше недели Пахом ежедневно носил Петруньку в баню, отпаивал его всевозможными настойками и наливками, по многу раз в день смазывал лицо тополиным маслом, растирал тело анисовым маслом и давал по утрам и вечерам пить его — словом, выхаживал Петруньку, как дитя родное!
И однажды Петрунька спросил его:
— И пошто ты так возишься со мною? От скуки, поди?
— Хм… Человек ведь ты страждущий… — серьезно ответил Пахом, — создание Божие. И вовсе не вожусь я с тобою, а врачую…
— Так ты — знахарь?
— Лекарь я.
— Не чирь, так чиряк, не червь, так червяк… батюшка мой сказывал.
А тогда с чего же ты в эдакую глухомань забрался? Да к тебе не то что человек — зверь дикий дорогу не отыщет…
— Не отыщет… — мягко улыбнувшись, удовлетворенно вздохнул
Пахом. — Тем и живу…
— А говоришь — лекарь… Тот среди людей живет в городу великом, на Москве, царя нашего лечит, да воинов его верных, кои поранены в битвах были. Вот и батюшку моего тоже лечили лекари царские. Так они все иноземцы латынские. А ты — наш, христианский, стало быть, знахарь ты. К тому ж ты вон куда забрался-то… в скит какой-то… А он и не скит вовсе… Ну… запутался я совсем с тобою…
Пахом добродушно засмеялся, ласково потрепал Петруньку по голове
и сказал:
— По-разному живут человеки, создания Божьи и Его наказание… Одни — в миру, у всех прочих на виду, иные — в тиши келейной, другие — за власть ухватившись, а еще — золото из всего добывающие или просто юродствующие, а кто с мечом земли чужие вытаптывает, кто людей рождает, а кто их
и убивает… Но кто-то же должен всех их, человеков столь разных, обласкать да обврачевать?! Вот меня Господь Бог и сподобил быть таким вот лекарем…
— А зачем ты тогда в эдакую глушь упрятался?
— Чтобы лечить да врачевать, нужны лекарства многие, кои делаются
из того, что растет в лесах, на полях, плавает в реках да в озерах, живет в норах, дуплах да берлогах, летает в небесях, а то и скрывается в камнях. Готовить снадобья разные от хворостей всяких на людях никак нельзя: ты им
в горшках всяких жизни продление творишь, а они тебя же за колдовство мнимое на костер волокут… Да разумеешь ли ты меня, отрок недозрелый?
Тот смотрел на Пахома глазами, полными страха и недоумения, а потом спросил:
— Так ты — колдун?
Пахом тяжело вздохнул и печально улыбнулся.
— Вот и ты эдак-то… — проговорил он. — Ладно… Подрастешь малость, поймешь, что к чему и почем как. Темень людская покуда непроглядна… Да
и жестоки люди непомерно… Нет от того снадобий… покуда… Вот коли заморские лекари жилы режут да кровь по всякому поводу и без оного с человека выпускают, за сие надругательство над естеством человеческим золото отсыпают им прещедростно. Только проку от того никакого, вред единый страждущему! Зато кошель свой лекарь заморский отменно врачеванием сим лечит… А вот коли я из травки да цветочков, медушки-батюшки да сальца зверюшки какой-нибудь снадобье страждущим изготовлю — того и гляди на костер меня, словно колдуна-ведуна, отволокут, хотя лекарства мои молитвами сдобрены и от нечистой силы аминем охранены. А коли с иного бока на сие взглянуть, так ведь нечистая сила и впрямь может любой облик обресть: и цветка, и травки, и зверька, и птахи — и чего сама захочет… Вот и судят нас, лесных лекарей, строже всяких там татей безбожных! Вот и лечим мы хворых, со смертью по вся дни воюя, из лесов своих, из скитов вроде моего, из деревень глухих иль в городах затаясь, изгнанники доброхотные, за всех человеков страдальцы, за добро наше казнимые, Господом Богом редко видимые… Делаю я лекарства от всех ведомых мне болезней, продаю неким людишкам торговым в Вологде, а уж они-то развозят их по всем городам да весям нашим,