Александр Дюма - Асканио
— Вы говорите загадками, дорогой Челлини, но, к сожалению, мне некогда их разгадывать: скоро придет король.
— А я вам отвечу на это старой латинской пословицей: «Verba volant, scripta manent», то есть: «Слова летучи, письмена живучи».
— Ошибаетесь, милейший ювелир: письмена обратились в прах. Не трудитесь меня запугать, я не малое дитя. Давайте сюда лилию, она принадлежит мне по праву.
— Терпение, сударыня, я должен предупредить вас, что в моих руках лилия является чудесным талисманом, а в ваших она утратит всякую ценность. Работа моя более искусна, чем это кажется на первый взгляд. Ведь там, где толпа видит простую безделушку, у художников часто скрывается тайный замысел. Хотите, я покажу вам свой замысел, сударыня? Нет ничего проще. Вы нажимаете вот эту скрытую от глаз пружинку, пестик приоткрывается, и на дне чашечки мы видим не червя, какие встречаются порой в живых цветах и в испорченных сердцах человеческих, — нет, а нечто похожее и, может быть, худшее: бесчестие герцогини д'Этамп, запечатленное ее же рукой и за ее собственной подписью.
Говоря так, Бенвенуто нажал пружинку и вынул из сверкающего венчика лилии записку. Потом он не спеша развернул ее и показал побледневшей от ужаса и онемевшей от гнева герцогине.
— Вы не ожидали этого, не так ли, сударыня? — невозмутимо спросил Челлини, вновь складывая записку и пряча ее в лилию. — Но, если бы вы лучше знали мои привычки, вас это не удивило бы. Однажды я спрятал в статуе веревочную лестницу; в другой раз скрыл прелестную девушку; а на этот раз речь шла лишь о бумажке; разумеется, мне было нетрудно сделать для нее тайник.
— Но ведь я собственными руками уничтожила эту злосчастную записку! Она сгорела на моих глазах, я видела пламя, я прикасалась к ее пеплу!
— А прочли вы записку, прежде чем сжечь ее?
— Нет! Какое безумие — я не прочла ее!
— Зря, сударыня, иначе вы убедились бы, что письмо простой девушки, если его сжечь, дает не меньше пепла, чем письмо герцогини.
— Значит, этот подлец Асканио обманул меня?
— Замолчите, замолчите, сударыня! Не подозревайте это целомудренное, это чистое дитя! Впрочем, даже обманув вас, он лишь отплатил бы вам той же монетой. Но нет, Асканио не обманул вас; он не сделал бы этого даже ради собственного спасения, даже ради спасения Коломбы. Он сам был обманут.
— Кем?
— Юношей, тем самым школяром Жаком Обри, который ранил виконта де Марманя. Виконт, наверное, рассказывал вам об этом.
— В самом деле, — пробормотала герцогиня. — Мармань говорил, что какой-то Жак Обри пытался проникнуть к Асканио, чтобы взять у него письмо.
— И, узнав об этом, вы отправились к Асканио? Но школяр, как известно, народ проворный: Жак Обри опередил вас. Когда вы покинули дворец д'Этамп, он проскользнул в камеру своего друга, а когда туда вошли вы, он уже успел уйти.
— Но я никого не видела!
— Если бы вы, сударыня, получше пригляделись, то заметили бы в углу циновку, а приподняв ее, обнаружили бы подземный ход в соседнюю камеру.
— Но при чем тут Асканио?
— Когда вы вошли, он спал — не так ли?
— Да.
— Так вот: пока он спал, Жак Обри, которому друг отказался отдать ваше письмо, вынул его из кармана Асканио и подменил записочкой своей возлюбленной. Введенная в заблуждение конвертом, вы подумали, что уничтожили письмо герцогини д'Этамп; на самом деле вы сожгли записку Жервезы Попино.
— Но этот мерзавец Обри, этот простолюдин, покушавшийся на жизнь знатного человека, дорого заплатит за свою наглость! Он в тюрьме и приговорен к смертной казни.
— Он свободен, герцогиня, и обязан этим прежде всего вам.
— Каким образом?
— Очень просто: он ведь и есть тот самый бедняга, о помиловании которого вы соблаговолили просить короля вместе со мной.
— Безумная! — кусая губы, прошептала госпожа д'Этамп, пристально глядя на Челлини, и, задыхаясь от волнения, спросила: — На каких условиях вы согласны вернуть мне письмо?
— Предоставляю вам самой догадаться об этом, сударыня.
— Я недогадлива: скажите.
— Вы попросите у короля согласия на брак Асканио и Коломбы.
— Плохо же вы знаете герцогиню д'Этамп, господин ювелир! Угрозой ее не заставишь отказаться от любимого человека!
— Вы ответили не подумав, сударыня.
— И все же я остаюсь при своем.
— Позвольте мне, сударыня, сесть и поговорить с вами попросту, откровенно, — сказал Бенвенуто с той подкупающей непринужденностью, которая присуща незаурядным людям. — Я всего лишь скромный скульптор, а вы прославленная герцогиня, но, хотя расстояние между нами и огромно, мы вполне сумеем понять друг друга. И не принимайте, пожалуйста, неприступного вида королевы, это ни к чему. Я не собираюсь вас оскорблять, а только хочу кое-что разъяснить. Надменность тут, право, неуместна, ведь вашей гордости ничто не грозит.
— Поразительный вы человек, Бенвенуто, честное слово! — невольно рассмеявшись, воскликнула Анна. — Ну хорошо, говорите, я согласна выслушать вас.
— Я уже сказал, герцогиня, — холодно продолжал Бенвенуто, — что, несмотря на разницу в положении, мы с вами прекрасно можем столковаться и даже быть полезны друг другу. Вы были возмущены, когда я попросил вас отказаться от любви к Асканио, вам это показалось невозможным. И вот на примере я хочу доказать обратное.
— На собственном примере?
— Да, сударыня! Вы любите Асканио, я любил Коломбу.
— Вы?
— Да. Я любил ее, как любят только раз в жизни! Я готов был отдать за нее свою кровь, жизнь, душу, и все-таки ради Асканио я отказался от нее.
— Вот уж поистине бескорыстная страсть, — насмешливо заметила герцогиня.
— О сударыня! Не превращайте мое страдание в предмет насмешки, не издевайтесь над моей скорбью! Я много пережил и понял, что Коломба не для меня, так же как Асканио не для вас, герцогиня. Выслушайте меня: мы оба с вами, если такое сопоставление не слишком вас оскорбляет, принадлежим к исключительным и странным натурам, у которых особый мир чувств, особая жизнь и которые редко сближаются с другими людьми. Мы оба, сударыня, являемся жрецами великих и страшных кумиров, служение которым возвышает душу и ставит человека над толпой. Ваш кумир — честолюбие, мой — искусство. Оба эти божества ревнивы, и, как бы мы от них ни страдали, они везде и всегда будут властвовать над нами. Вы жаждали любви Асканио, чтобы увенчать себя ею, как короной; я мечтал о Коломбе, как Полифем о Галатее. Вы любили, как герцогиня, я — как художник; вы преследовали, я страдал. О! Не подумайте, что я осуждаю вас! Напротив, я восхищаюсь вашей энергией и смелостью. И что бы ни толковала чернь, по-моему, прекрасно перевернуть весь мир, чтобы расчистить путь любимому. Я узнаю в этом всесокрушающую силу страсти и ратую за людей с цельным характером, способных на героизм и на преступление; ратую за сверхчеловеческие натуры, ибо меня пленяет все непредвиденное, все выходящее за рамки обыденного. Итак, всей душой любя Коломбу, сударыня, я понял, что моя гордая, необузданная натура не подходит для этой ангельски чистой души. Да и сама Коломба полюбила нежного, незлобивого Асканио; ее испугал бы мой резкий и крутой нрав. Я велел своему сердцу молчать, а когда оно не послушалось, призвал на помощь божественное искусство, и вдвоем нам удалось справиться с этой строптивой любовью и навсегда ее изгнать. Скульптура, моя единственная истинная страсть, запечатлела на моем челе горячий поцелуй, и я успокоился. Поступите, как я, герцогиня: не разрушайте небесную любовь этих детей, не омрачайте их блаженства! Наш с вами удел — земля со всеми ее печалями, битвами и опьяняющей радостью побед. Попытайтесь найти прибежище от сердечных ран в удовлетворенном честолюбии: сокрушайте империи, если это вам нравится, играйте ради забавы королями и владыками мира! Они заслуживают этого, и я первый буду вам рукоплескать. Но пощадите счастье и покой невинных детей — они так нежно любят друг друга перед лицом господа бога и девы Марии!