Николай Атаров - Коротко лето в горах
— Он самый, — подтвердил Летягин.
— Нехорошо поступаете…
— Своевольно!
— Мы ведь тоже сюда не за длинным рублем пожаловали…
— Дайте прикурить, — сказал Летягин, вставая. — Мы тут с лавиной малость дров наломали. Приедет комиссия — разберется. А без получки рабочий класс не останется. — Он заметил, что Дорджа берет счет у официантки. — Погоди, Дорджа, дай мне расплатиться. Я нынче богач — сколько миллионов рублей сберег. Не каждый день случается.
И, положив деньги, быстро вышел из харчевни.
31
Три всадника ехали мимо оставленных механизмов.
Та же была дорога, но безлюдная, мертвая, пустая.
Ковш экскаватора уткнулся в воду.
Висит крюк подъемного крана.
Когти впились в телефонный столб.
Три всадника под грустным небом.
Галя качалась в седле, поглядывая по сторонам. После разговора с Иваном Егорычем в харчевне ей захотелось как-то высказать свое чувство. Она не знала как, потому что рядом с ней качался в седле чужой дядя, седой, усталый, а ей было нужно во что бы то ни стало заставить его взглянуть на нее, чтобы хоть раз поймать его взгляд.
Навстречу проехал на коне молодой парень — десятник, замызганный, замученный, может быть, голодный. Галя вдруг помахала ему рукой, да так приветливо, что парень ответил — тоже и рукой и улыбкой. Она была неспокойна. Она хотела завоевать Ивана Егорыча, оставаясь самой собой, не изменяясь. Она думала, что явится к этим людям и всех покорит, как в школе и в институте. А тут не вышло. И она была недовольна собой, оттого что с разбегу наткнулась на этого человека и не знала, как с ним быть. Как быть с Дорджей — знала. И с Бимбирековым — знала. И с этим парнем — знала. А с ним — нет. И лето кончилось, слишком мало дней впереди, чтобы понять, разобраться.
— Хочется чего-то очень-очень хорошего, — виновато сказала Галя, — а чего — не знаю. Этому хорошему названия нет.
Он поглядел ласково-насмешливо.
— Куплетами все думаете. Это в песнях лучше получается.
— Песни — это уж Прасковья Саввишна. Ой, как она поет!
И Галя задумалась.
— Иван Егорыч, а почему она… такая? — спросила она.
— Потому что сына у нее, Сережку, убили, — помолчав, ответил Летягин.
— Убили?
— Убили. Могу и место показать, где это случилось…
И вот уже не всадники, а словно бы их тени, опережая их, побежали по дороге, словно ища то место, где убили Сережку. И природа, оживая, вслушивалась в рассказ Ивана Егорыча — широкая поляна мокрого луга, песчаное дно ручья, не прорубленная в кустах тропа, густая тайга с завалом, безотрадные склоны с погибшим лесом.
— Тоже была осень. И шли мы в первую разведку магистрального хода на дальний перевал. Это километров за триста. Мы тогда здесь еще и кола не забили…
— И поджимали сроки?
— Разумеется. Но мы бы прошли — Олешников, я и этот самый Сережка. Если бы не Дедюхин.
— А это кто?
— Как вам объяснить… Человек за столом. В погонах. Мы пришли получать свидетельства на право ношения оружия. Он сидел в своем прокуренном кабинете. «Ничем не могу помочь. Запросите краевое управление… Или идите так». — «Но тут, в горах, никак нельзя без оружия. Тут медведи», — сказали мы. Он рассмеялся: «А вы возьмите рогатины». Он даже согласился с нами: «Здешний медведь, верно, пользуется дурной репутацией».
— Наверно, сидел и карандаши точил.
— Что-то в этом роде… Сережка полетел в край. Оставались считанные дни. Наступят холода, промерзнет река, тогда уже назад не сплыть на плоту, придется пешком. Мы потеряли семь дней в ожидании. А когда Сережка вернулся со всеми пропусками, Дедюхин внимательно перечитал наши документы, как будто в первый раз, и попросил дополнительного подтверждения милиции. По месту жительства.
— Сундук!
— Теперь полетел Олешников. А время-то шло. Мы знали: там, на пути следования, были лагеря, и какая-то партия беглых скрывалась в зимовьях, и Дедюхин, конечно, не за нас беспокоился, а что мы их нечаянно вооружим своим оружием. Наконец мы вышли в поход. Только на две недели позже крайнего срока. Туда кое-как добрались, но уже шла по реке ледяная шуга. Вот тут, на обратном пути, наш плот затерло, мы двинулись пешком… А вот тут «расписался» Сережка. Так мы тогда говорили: «расписался». А у него начался тяжелейший плеврит. Он лег на землю и не мог подняться.
Тени всадников набежали на остатки срубленной некогда пихты, на следы давнего костра.
— Просто какая-то насмешка: четыре дня подряд дул встречный ветер со снегопадом. Мы, втроем, брели без дорог, по бурелому, а потом засыпали у костра. Мокрые до нитки. А люди, оказывается, в это время приходили к Дедюхину. «Надо искать, спасать», — говорили. Он кривил губы: «Я уже запросил кого следует по инстанции. Это не ваше дело». Вот тут, после ночлега, я с трудом натянул сапоги на опухшие ноги и решил больше не снимать, потому что уже не надену… Скоблили древесный мох и закурили в последний раз… Подсчитывали сухари. Точнее, сухарное крошево: осталось три горсти… А вот там, за Ковчег-горой, то место, где все кончилось. Оба провалились под лед. Сережка сразу ушел с головой. Олешников еще полз, но я не смог вытащить его на берег. Он так и закоченел наполовину в воде. Дорого нам обошелся Александр Иваныч Дедюхин. Меня доставили к нему под конвоем. Это была его профессия: искать виноватого. Я говорил: «Освободите до окончания следствия, дайте работать». А он: «Запрошу по инстанции…» Да, он запрашивал всю зиму. Запрашивал. Ненавижу это слово! А сегодня я принял решение, ни о чем никого не запрашивая! — с неожиданной энергией сказал Летягин. — И если понадобится, тысячу раз поступлю так же точно! Мне не страшно, что дело обернется против меня. Мне страшно, что такой человек тогда убил Сережку и Олешникова, а завтра может убить вас.
32
Вечером в поселке, в палисаднике с опавшими георгинами, на ступеньках щитового домика слышался голос Бимбирекова:
— Я вернусь, пусти. Ты купи еще чекушку, Верочка, на стол поставь, мне только поговорить с одним человеком…
Он, пошатываясь, шел по темной улице поселка.
И когда грузно выполз из машины Калинушкин у крыльца своего дома, от столба у двери отделилась в полутьме фигура. Свет из окна рассек крыльцо, Калинушкин разглядел хмельного инженера. И в полумраке завязался странный разговор трезвого с пьяным.
— Хочу поговорить с вами до приезда эксперта, — сказал Бимбиреков.
— Что скажете?
— Вы в школе стихи учили: «В лесу раздавался топор дровосека…» Я до сих пор думал, что автор: Некрасов. Оказывается — Калинушкин, Кирилл Кириллыч. Дядя Рика!
— Очередная интер-тре-пация?
— Вы не знаете Ивана Егорыча! Он вам еще запро…ектирует сажать лес там, где вы его вырубили! Он такой человек, даже уши топорщатся. И хохолок торчит на макушке.
— К чему вы это все?
— Он только ждет эксперта… этого… отца нашей Галочки…
— Не слышу? — учтиво откликнулся Калинушкин.
— Ну, а если Иван Егорыч пожелает обратить внимание краевого комитета партии? — спросил Бимбиреков, качая пальцем перед собственным носом.
— Не слышу? — учтиво откликнулся Калинушкин.
— Как бы вам с ним не поменяться ролями!
— А это уж суеверие! — Калинушкин посмеялся. — Честное слово, суеверие… Я, помню, тещу хоронил. Второпях, когда гроб выносили, с гробовщиком шапкой поменялся. Заметьте: не ролями поменялся, а только шапкой. И то-то расстроился, помню! Это суеверие, друг мой, с этим надо бороться.
— Погляжу, как вы поборетесь с Иваном Егорычем… — сказал несколько сбитый с толку Бимбиреков.
— Что вы меня стращаете вашим Егорычем? — Калинушкин бесцеремонно оглядел Бимбирекова. — Аморальный вы тип! Аморальный — да еще и тип!
— Я циник, но у меня нежное сердце. Я вас предупредил… — не сдавался Бимбиреков. Он посмотрел на небо, сходя по ступенькам. — Как бы нынче снежок не выпал.
Остановив проходящий мимо «пикапчик», он полез в кузов сзади. Калинушкин молча поглядел вслед. Потом вошел в дом.
В служебном кабинете он бросил шляпу на стол, грузно сел и снял телефонную трубку.
— Красавица, дайте Москву… Да, есть такой город… Там — Устиновича.
Он положил трубку и в ожидании тяжело задумался. «Эх, Калинушкин, Калинушкин… Не слышу?.. Слышишь. В том-то и дело, что слышишь…» Тяжелый, осевший, он сейчас совсем не был похож на балагура и циника.
Звонок. Он поднял трубку.
— Нету? Ни в главке, ни на квартире? Я буду спать до пяти утра, не будите…
33
С каждым днем солнце показывалось все позже. Прасковья Саввишна вставала прежде всех, еще до рассвета. За ней просыпался Иван Егорыч. Стряпуха и Летягин глядели на огромный диск, выкатывающийся из-за гребня хребта.
— Побудку теперь надо часом позже, — говорил Летягин.