Миражи искусства - Антон Юртовой
Потом, через столько лет, эти малозначащие, как я считал раньше, детали и вовсе стёрлись из моей памяти.
Прибавлю, что также и у бригадира, уже на следующий год, спрашивать мне что-либо, кроме того, что я у него спрашивал, было ни к чему. Это могло снова всколыхнуть прежнюю обстановку подозрений, и старый след мог опять потянуться в направлении к художнику.
Думаю, и в том случае, когда мне ещё хотя бы раз довелось увидеться с Веналием до отъезда бригады или в следующем сезоне, я также остался бы в неведении насчёт его настоящей фамилии, равно как и настоящего имени.
В ту пору ведь ещё совсем горячим был эпизод с поимкой Фёдора. Сам художник не открылся бы ни за что. Это не имело смысла. А наша с ним встреча явно могла уже быть выслеженной и расцениваться неординарной, так что, как знать, не навредил ли бы я своим приходом к нему.
Я здесь имею в виду всё ту же тайну с пистолетом и её возможное разоблачение, а, значит, и – более грозные обвинения для художника. Определённо, его бы упрятали в лагерь и там домучили. Как осуждённый за незаконное хранение оружия, а при определённых стараниях энкавэдэшников – и за вменённое ему сфальсифицированное применение этого оружия да ещё и в период войны он в любом случае не дождался бы послаблений с отсидкой даже многие годы спустя, при амнистии репрессированных.
Я, разумеется, не мог не испытывать досады и огорчений от того, что вместе с общей, уже описанной передрягой, доставшейся на долю мне и Веналию, от меня ускользало ещё одно обстоятельство. Оно касалось той части работ Веналия, которую он передал сотоварищам по работе на выкосе. Как-то так выходило, что у меня в то время вообще не оставалось возможности хотя бы поинтересоваться их судьбой.
Судя по всему, они, видимо-таки, изымались энкавэдэшниками при допросах Веналия и свидетелей. Часть могла быть неизъятой. Но это лишь предположения.
Единственно, когда я мог бы знать тут хоть что-нибудь, так это во время нашей последней встречи с бригадиром. Но, как я уже говорил, она имела место лишь год спустя после главных событий того моего злосчастного лета и я был так смят и обескуражен всем предыдущим до неё и теми сведениями, какие имел от него, что помнить и расспрашивать его ещё и об этом было, наверное, выше моего тогдашнего эмоционального состояния.
Сожалею, что так произошло, хотя и не могу сказать, что бы дали мне тогда те ускользнувшие от меня сведения, навсегда оставшиеся непроницаемыми и нераскрытыми…
Как хранитель тайн, я могу с чистой совестью оглядываться на уже такое далёкое прошлое. Но, конечно, мне очень жаль, что ими, этими тайнами и движением вокруг них так или иначе заслонилось всё, что уже много позже мне было в высшей степени любопытно знать о Веналии. Скажу вполне откровенно, как сам себе: я бы не мог не проявить более пристального интереса к личности коногона, когда, на протяжении десятилетий не имея ни одной встречи с ним и совершенно забыв о нём, я случайно стал очевидцем его похорон и уже при этом скорбном и навсегда оскорбившем память о нём событии был заинтригован и очарован его картиной, почти в точности воспроизводившей моё видение облога, но не походившей ни на что создававшееся художником прежде.
Не откажу себе в удовольствии ещё раз коснуться оригинальной эстетики этого лучшего, на мой взгляд, Кондратова полотна, виденного мною и в копии автора, и уже в переписи племянником.
Заодно позволю себе здесь особо остановиться на той, как я считаю, самой сложной части моего рассказа, на том повествовательном содержании, каким я пытался объединить очень разные и по отдалённости во времени, и по фактурной насыщенности события и воззрения. Эти всего лишь попутные, вольные и в целом дилетантские ремарки, с которыми я абсолютно ни на что не могу претендовать, полагаю, позволят мне быть точнее в суждениях о судьбах искусства и вообще всего, что имеет отношение к художественной культуре, – предмету, который небезразличен мне и в котором с давних пор люди находят возвышенное и славное. Такие, в частности, люди, какими были Веналий и Керес.
Покончив с этим, я уже вплотную смогу перейти к заключительному сюжету рассказа.
Не кто иной как племянник, имея талант и обогатив его старанием, способен был выйти на тот уровень восприятия и воспроизведения в художественной форме жизненного материала, какой удался его дяде. И даже намного превзойти этот уровень. Казалось бы, чего не хватало! Да, масса препятствий возникла у Кереса на творческом пути. Но многие из них он провоцировал сам. Был шаток и недостаточно смел, дал запутать себя в стилизациях. И в результате канули в небытие, пропали – и его талант, и его старание.
Несколько иначе вышло у дяди: в неотчётливом устремлении к идеалу долго зрело и как-то всё же вызрело в нём совершенно для него необычное, сравнимое с предыдущим неизящной, примитивной отделкой, но – не по сути. Яркое, освежающее преображение для самого Веналия могло быть неожиданным, и он даже мог не понимать, в какую новую сферу шагнул.
Так нередко случается: в занятиях, избираемых душой и служащих ей самой эффективной опорой в её выражении, непрофессионалы, дилетанты посрамляют своими удачами профессионалов, но в большинстве так и остаются дилетантами.
Веналий копировал свою картину с молодками и красноармейцем, и это вполне может говорить о том, что преображение, возникшее в нём, было лишь одноразовым, единственным. Большего, другого не оказалось. Но и в таком виде оно символично: его проявлению не могли воспрепятствовать никакие приёмы удушения личности автора. Чего невозможно сказать о творчестве Кереса.
Но даже при всём этом – что же, однако, сумел оставить после себя художник-любитель?
Полотна, развезённые уже не только по Европе, но и подальше от неё, изготовлены другим человеком и без авторского согласия. Они широко известны, и не переводятся их перекупщики. До того, что изготовитель – вор, уже никому нет дела. Даже напротив, купле-продаже этот момент придаёт излишней пикантности и в результате ещё больше подогревает востребованность.
Когда из моего рассказа теперь узнается, что в своё время и вор пробовал себя в аналогичном сюжете, а идею заимствовал