Иосиф Бродский - Часть речи
«Классический балет есть замок красоты…»
Михаилу Барышникову
Классический балет есть замок красоты,чьи нежные жильцы от прозы дней суровойпиликающей ямой оркестровойотделены. И задраны мосты.
В имперский мягкий плюш мы втискиваем зад,и, крылышкуя скорописью ляжек,красавица, с которою не ляжешь,одним прыжком выпархивает в сад.
Мы видим силы зла в коричневом трико,и ангела добра в невыразимой пачке.И в силах пробудить от элизийской спячкиовация Чайковского и Ко.
Классический балет! Искусство лучших дней!Когда шипел ваш грог, и целовали в обе,и мчались лихачи, и пелось бобэоби,и ежели был враг, то он был — маршал Ней.
В зрачках городовых желтели купола.В каких рождались, в тех и умирали гнездах.И если что-нибудь взлетало в воздух,то был не мост, а Павлова была.
Как славно ввечеру, вдали Всея Руси,Барышникова зреть. Талант его не стерся!Усилие ноги и судорога торсас вращением вкруг собственной оси
рождают тот полет, которого душакак в девках заждалась, готовая озлиться!А что насчет того, где выйдет приземлиться, —земля везде тверда; рекомендую США.
1976ЧАСТЬ РЕЧИ
«Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря…»
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,дорогой, уважаемый, милая, но неважнодаже кто, ибо черт лица, говоряоткровенно, не вспомнить, уже не ваш, нои ничей верный друг вас приветствует с одногоиз пяти континентов, держащегося на ковбоях;я любил тебя больше, чем ангелов и самого,и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,в городке, занесенном снегом по ручку двери,извиваясь ночью на простыне —как не сказано ниже по крайней мере —я взбиваю подушку мычащим «ты»за морями, которым конца и края,в темноте всем телом твои черты,как безумное зеркало повторяя.
«Север крошит металл, но щадит стекло…»
Север крошит металл, но щадит стекло.Учит гортань проговаривать «впусти».Холод меня воспитал и вложил перов пальцы, чтоб их согреть в горсти.
Замерзая, я вижу, как за морясолнце садится и никого кругом.То ли по льду каблук скользит, то ли сама землязакругляется под каблуком.
И в гортани моей, где положен смехили речь, или горячий чай,все отчетливей раздается снеги чернеет, что твой Седов, «прощай».
«Узнаю этот ветер, налетающий на траву…»
Узнаю этот ветер, налетающий на траву,под него ложащуюся, точно под татарву.Узнаю этот лист, в придорожную грязьпадающий, как обагренный князь.Растекаясь широкой стрелой по косой скуледеревянного дома в чужой земле,что гуся по полету, осень в стекле внизуузнает по лицу слезу.И, глаза закатывая к потолку,я не слово о номер забыл говорю полку,но кайсацкое имя язык во ртушевелит в ночи, как ярлык в Орду.
«Это — ряд наблюдений. В углу — тепло…»
Это — ряд наблюдений. В углу — тепло.Взгляд оставляет на вещи след.Вода представляет собой стекло.Человек страшней, чем его скелет.
Зимний вечер с вином в нигде.Веранда под натиском ивняка.Тело покоится на локте,как морена вне ледника.
Через тыщу лет из-за штор моллюскизвлекут с проступившем сквозь бахромуоттиском «доброй ночи» уст,не имевших сказать кому.
«Потому что каблук оставляет следы — зима…»
Потому что каблук оставляет следы — зима.В деревянных вещах замерзая в поле,по прохожим себя узнают дома.Что сказать ввечеру о грядущем, коливоспоминанья в ночной тишио тепле твоих — пропуск — когда уснула,тело отбрасывает от душина стену, точно тень от стулана стену ввечеру свеча,и под скатертью стянутым к лесу небомнад силосной башней, натертый крылом грачане отбелишь воздух колючим снегом.
«Деревянный лаокоон, сбросив на время гору…»
Деревянный лаокоон, сбросив на время гору сплеч, подставляет их под огромную тучу. С мысаналетают порывы резкого ветра. Голосстарается удержать слова, взвизгнув, в пределах смысла.Низвергается дождь: перекрученные канатыхлещут спины холмов, точно лопатки в бане.Средизимнее море шевелится за огрызками колоннады,как соленый язык за выбитыми зубами.Одичавшее сердце все еще бьется за два.Каждый охотник знает, где сидят фазаны, — в лужице под лежачим.За сегодняшним днем стоит неподвижно завтра,как сказуемое за подлежащим.
«Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…»
Я родился и вырос в балтийских болотах, подлесерых цинковых волн, всегда набегавших по две,и отсюда — все рифмы, отсюда тот блеклый голос,вьющийся между ними, как мокрый волос,если вьется вообще. Облокотясь на локоть,раковина ушная в них различит не рокот,но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,кипящий на керосинке, максимум — крики чаек.В этих плоских краях то и хранит от фальшисердце, что скрыться негде и видно дальше.Это только для звука пространство всегда помеха:глаз не посетует на недостаток эха.
«Что касается звезд, то они всегда…»
Что касается звезд, то они всегда.То есть, если одна, то за ней другая.Только так оттуда и можно смотреть сюда:вечером, после восьми, мигая.Небо выглядит лучше без них. Хотяосвоение космоса лучше, еслис ними. Но именно не сходяс места, на голой веранде, в кресле.Как сказал, половину лица в тенипряча, пилот одного снаряда,жизни, видимо, нету нигде, и нина одной из них не задержишь взгляда.
«В городке, из которого смерть расползалась по школьной карте…»
В городке, из которого смерть расползалась по школьной карте,мостовая блестит, как чешуя на карпе,на столетнем каштане оплывают тугие свечи,и чугунный лес скучает по пылкой речи.Сквозь оконную марлю, выцветшую от стирки,проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи;вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно,но никто не сходит больше у стадиона.Настоящий конец войны — это на тонкой спинкевенского стула платье одной блондинки,да крылатый полет серебристой жужжащей пули,уносящей жизни на Юг в июле.
Мюнхен«Около океана, при свете свечи; вокруг…»
Около океана, при свете свечи; вокругполе, заросшее клевером, щавелем и люцерной.Ввечеру у тела, точно у Шивы, рук,дотянуться желающих до бесценной.Упадая в траву, сова настигает мышь,беспричинно поскрипывают стропила.В деревянном городе крепче спишь,потому что снится уже только то, что было.Пахнет свежей рыбой, к стене прилиппрофиль стула, тонкая марля вялошевелится в окне; и луна поправляет лучом прилив,как сползающее одеяло.
«Ты забыла деревню, затерянную в болотах…»
Ты забыла деревню, затерянную в болотахзалесенной губернии, где чучел на огородахотродясь не держат — не те там злаки,и дорогой тоже все гати да буераки.Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,а как жив, то пьяный сидит в подвале,либо ладит из спинки нашей кровати что-то,говорят, калитку, не то ворота.А зимой там колют дрова и сидят на репе,и звезда моргает от дыма в морозном небе.И не в ситцах в окне невеста, а праздник пылида пустое место, где мы любили.
«Тихотворение мое, мое немое…»