Иосиф Бродский - Часть речи
«Ты забыла деревню, затерянную в болотах…»
Ты забыла деревню, затерянную в болотахзалесенной губернии, где чучел на огородахотродясь не держат — не те там злаки,и дорогой тоже все гати да буераки.Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,а как жив, то пьяный сидит в подвале,либо ладит из спинки нашей кровати что-то,говорят, калитку, не то ворота.А зимой там колют дрова и сидят на репе,и звезда моргает от дыма в морозном небе.И не в ситцах в окне невеста, а праздник пылида пустое место, где мы любили.
«Тихотворение мое, мое немое…»
Тихотворение мое, мое немое,однако, тяглое — на страх поводьям,куда пожалуемся на ярмо икому поведаем, как жизнь проводим?Как поздно заполночь ища глазуниюлуны за шторою зажженной спичкою,вручную стряхиваешь пыль безумияс осколков желтого оскала в писчую.Как эту борзопись, что гуще патоки,там не размазывай, но с кем в колене ив локте хотя бы преломить, опять-таки,ломоть отрезанный, тихотворение?
«Темно-синее утро в заиндевевшей раме…»
Темно-синее утро в заиндевевшей раменапоминает улицу с горящими фонарями,ледяную дорожку, перекрестки, сугробы,толчею в раздевалке в восточном конце Европы.Там звучит «ганнибал» из худого мешка на стуле,сильно пахнут подмышками брусья на физкультуре;что до черной доски, от которой мороз по коже,так и осталась черной. И сзади тоже.Дребезжащий звонок серебристый инейпреобразил в кристалл. Насчет параллельных линийвсе оказалось правдой и в кость оделось;неохота вставать. Никогда не хотелось.
«С точки зрения воздуха, край земли…»
С точки зрения воздуха, край земливсюду. Что, скашивая облака,совпадает — чем бы не замелиследы — с ощущением каблука.Да и глаз, который глядит окрест,скашивает, что твой серп, поля;сумма мелких слагаемых при перемене местнеузнаваемее нуля.И улыбка скользнет, точно тень грачапо щербатой изгороди, пышный кустшиповника сдерживая, но кричажимолостью, не разжимая уст.
«Заморозки на почве и облысенье леса…»
Заморозки на почве и облысенье леса,небо серого цвета кровельного железа.Выходя во двор нечетного октября,ежась, число округляешь до «ох ты бля».Ты не птица, чтоб улететь отсюда,потому что как в поисках милой всю-тоты проехал вселенную, дальше вроденет страницы податься в живой природе.Зазимуем же тут, с черной обложкой рядом,проницаемой стужей снаружи, отсюда — взглядом,за бугром в чистом поле на штабель словпером кириллицы наколов
«Всегда остается возможность выйти из дому на…»
Всегда остается возможность выйти из дому наулицу, чья коричневая длинауспокоит твой взгляд подъездами, худобоюголых деревьев, бликами луж, ходьбою.На пустой голове бриз шевелит ботву,и улица вдалеке сужается в букву «У»,как лицо к подбородку, и лающая собакавылетает из подоворотни, как скомканная бумага.Улица. Некоторые домалучше других: больше вещей в витринах;и хотя бы уж тем, что если сойдешь с ума,то, во всяком случае, не внутри них.
«Итак, пригревает. В памяти, как на меже…»
Итак, пригревает. В памяти, как на меже,прежде доброго злака маячит плевел.Можно сказать, что на Юге в полях ужевысевают сорго — если бы знать, где Север.Земля под лапкой грача действительно горяча;пахнет тесом, свежей смолой. И крепкозажмурившись от слепящего солнечного луча,видишь внезапно мучнистую щеку клерка,беготню в коридоре, эмалированный таз,человека в жеваной шляпе, сводящего хмуро брови,и другого, со вспышкой, чтоб озарить не нас,но обмякшее тело и лужу крови.
«Если что-нибудь петь, то перемену ветра…»
Если что-нибудь петь, то перемену ветра,западного на восточный, когда замерзшая веткаперемещается влево, поскрипывая от неохоты,и твой кашель летит над равниной к лесам Дакоты.В полдень можно вскинуть ружью и выстрелить в то, что в полекажется зайцем, предоставляя пулеувеличить разрыв между сбившемся напрочь с темпапишущим эти строки пером и тем, чтооставляет следы. Иногда голова с рукоюсливаются, не становясь строкою,но под собственный голос, перекатывающийся картаво,подставляя ухо, как часть кентавра.
«…и при слове «грядущее» из русского языка…»
…и при слове «грядущее» из русского языкавыбегают черные мыши и всей оравойотгрызают от лакомого кускапамяти, что твой сыр дырявой.После стольких лет уже безразлично, чтоили кто стоит у окна за шторой,и в мозгу раздается не земное «до»,но ее шуршание. Жизнь, которой,как дареной вещи, не смотрят в пасть,обнажает зубы при каждой встрече.От всего человека вам остается частьречи. Часть речи вообще. Часть речи.
«Я не то что схожу с ума, но устал за лето…»
Я не то что схожу с ума, но устал за лето.За рубашкой в комод полезешь, и день потерян.Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла все это —города, человеков, но для начала — зелень.Стану спать не раздевшись или читать с любогоместа чужую книгу, покамест остатки года,как собака, сбежавшая от слепого,переходят в положенном месте асфальт. Свобода —это когда забываешь отчество у тирана,а слюна во рту слаще халвы Шираза,и, хотя твой мозг перекручен, как рог барана,ничего не каплет из голубого глаза.
Колыбельная Трескового Мыса
А. Б.
IВосточный конец Империи погружается в ночь. Цикадыумолкают в траве газонов. Классические цитатына фронтонах неразличимы. Шпиль с крестом безучастночернеет, словно бутылка, забытая на столе.Из патрульной машины, лоснящейся на пустыре,звякают клавиши Рэя Чарльза.
Выползая из недр океана, краб на пустынном пляжезарывается в мокрый песок с кольцами мыльной пряжи,дабы остынуть, и засыпает. Часы на кирпичной башнелязгают ножницами. Пот катится по лицу.Фонари в конце улицы, точно пуговицы урасстегнутой на груди рубашки.
Духота. Светофор мигает, глаз превращая в средствопередвиженья по комнате к тумбочке с виски. Сердцезамирает на время, но все-таки бьется: кровь,поблуждав по артериям, возвращается к перекрестку.Тело похоже на свернутую в рулон трехверстку,и на севере поднимают бровь.
Странно думать, что выжил, но это случилось. Пыльпокрывает квадратные вещи. Проезжающий автомобильпродлевает пространство за угол, мстя Эвклиду.Темнота извиняет отсутствие лиц, голосов и проч.,превращая их не столько в бежавших прочь,как в пропавших из виду.
Духота. Сильный шорох набрякших листьев, откакового еще сильней выступает пот.То, что кажется точкой во тьме, может быть лишь одним — звездою.Птица, утратившая гнездо, яйцона пустой баскетбольной площадке кладет в кольцо.Пахнет мятой и резедою.
IIКак бессчетным женам гарема всесильный Шахизменить может только с другим гаремом,я сменил империю. Этот шагпродиктован был тем, что несло горелымс четырех сторон — хоть живот крести;с точки зренья ворон, с пяти.
Дуя в полую дудку, что твой факир,я прошел сквозь строй янычар в зеленом,чуя яйцами холод их злых секир,как при входе в воду. И вот, с соленымвкусом этой воды во рту,я пересек черту
и поплыл сквозь баранину туч. Внизуизвивались реки, пылили дороги, желтели риги.Супротив друг друга стояли, топча росу,точно длинные строчки еще не закрытой книги,армии, занятые игрой,и чернели икрой
города. А после сгустился мрак.Все погасло. Гудела турбина, и ныло темя.И пространство пятилось, точно рак,пропуская время вперед. И времяшло на запад, точно к себе домой,выпачкав платье тьмой.
Я заснул. Когда я открыл глаза,север был там, где у пчелки жало.Я увидел новые небесаи такую же землю. Она лежала,как это делает отродясьплоская вещь: пылясь.
IIIОдиночество учит сути вещей, ибо суть их тожеодиночество. Кожа спины благодарна кожеспинки кресла за чувство прохлады. Вдали рука наподлокотнике деревенеет. Дубовый лоскпокрывает костяшки суставов. Мозгбьется, как льдинка о край стакана.
Духота. На ступеньках закрытой биллиардной нектовырывает из мрака свое лицо пожилого негра,чиркая спичкой. Белозубая колоннадаОкружного Суда, выходящая на бульвар,в ожидании вспышки случайных фарутопает в пышной листве. И надо
всем пылают во тьме, как на празднике Валтасара,письмена «Кока-колы». В заросшем саду курзалатихо журчит фонтан. Изредка вялый бриз,не сумевши извлечь из прутьев простой рулады,шебуршит газетой в литье ограды,сооруженной, бесспорно, из
спинок старых кроватей. Духота. Опирающийся на ружье,Неизвестный Союзный Солдат делается ещеболее неизвестным. Траулер трется ржавойпереносицей о бетонный причал. Жужжа,вентилятор хватает горячий воздух СШАметаллической жаброй.
Как число в уме, на песке оставляя след,океан громоздится во тьме, миллионы летмертвой зыбью баюкая щепку. И если резкошагнуть с дебаркадера вбок, вовне,будешь долго падать, руки по швам; но невоспоследует всплеска.
IVПеремена империи связана с гулом слов,с выделеньем слюны в результате речи,с лобачевской суммой чужих углов,с возрастанием исподволь шансов встречипараллельных линий (обычной наполюсе). И она,
перемена, связана с колкой дров,с превращеньем мятой сырой изнанкижизни в сухой платяной покров(в стужу — из твида, в жару — из нанки),с затвердевающим под орехмозгом. Вообще из всех
внутренностей только одни глазасохраняют свою студенистость. Ибоперемена империи связана с взглядом заморе (затем, что внутри нас рыбадремлет); с фактом, что ваш пробор,как при взгляде в упор
в зеркало, влево сместился… С больной деснойи с изжогой, вызванной новой пищей.С сильной матовой белизнойв мыслях — суть отраженьем писчейгладкой бумаги. И здесь перорвется поведать про
сходство. Ибо у вас в рукахто же перо, что и прежде. В рощахте же растения. В облакахтот же гудящий бомбардировщик,летящий неведомо что бомбить.И сильно хочется пить.
VВ городках Новой Англии, точно вышедших из прибоя,вдоль всего побережья, поблескивая рябоючешуей черепицы и дранки, уснувшими косякамистоят в темноте дома, угодивши в сетьконтинента, который открыли сельдьи треска. Ни треска, ни
сельдь, однако же, тут не сподобились гордых статуй,невзирая на то, что было бы проще с датой.Что касается местного флага, то он украшентоже не ими и в темноте похож,как сказал бы Салливен, на чертежв тучи задранных башен.
Духота. Человек на веранде с обмотанным полотенцемгорлом. Ночной мотылек всем незавидным тельцем,ударяясь в железную сетку, отскакивает, точно пуля,посланная природой из невидимого кустав самое себя, чтоб выбить одно из став середине июля.
Потому что часы продолжают идти непрерывно, бользатухает с годами. Если время играет рольпанацеи, то в силу того, что не терпит спешки,ставши формой бессоницы: пробираясь пешком и вплавь,в полушарьи орла сны содержат дурную явьполушария решки.
Духота. Неподвижность огромных растений, далекий лай.Голова, покачнувшись, удерживает на крайпамяти сползшие номера телефонов, лица.В настоящих трагедиях, где занавес — часть плаща,умирает не гордый герой, но, по швам трещаот износу, кулиса.
VIПотому что поздно сказать «прощай»и услышать что-либо в ответ, помимоэха, звучащего как «на чай»времени и пространству, мнимовеличавым и возводящим в кубвсе, что сорвется с губ,
я пишу эти строки, стремясь рукой,их выводящей почти вслепую,на секунду опередить «на кой?»,с оных готовое губ в любуюминуту слететь и поплыть сквозь ночь,увеличиваясь и проч.
Я пишу из Империи, чьи краяопускаются в воду. Снявши пробу сдвух океанов и континентов, ячувствую то же почти, что глобус.То есть дальше некуда. Дальше — рядзвезд. И они горят.
Лучше взглянуть в телескоп туда,где присохла к изнанке листа улитка.Говоря «бесконечность», в виду всегдая имел искусство деленья литрабез остатка на три при свете звезд,а не избыток верст.
Ночь. В парвеноне хрипит «ку-ку».Легионы стоят, прислонясь к когортам,форумы — к циркам. Луна вверху,как пропавший мяч над безлюдным кортом.Голый паркет — как мечта ферзя.Без мебели жить нельзя.
VIIТолько затканный сплошь паутиной угол имеет правоименоваться прямым. Только услышав «браво»,с полу встает актер. Только найдя опору,тело способно поднять вселенную на рога.Только то тело движется, чья ногаперпендикулярна полу.
Духота. Толчея тараканов в амфитеатре тусклойцинковой раковины перед бесцветной тушейвысохшей губки. Поворачивая корону,медный кран, словно цезарево чело,низвергает на них не щадящую ничеговодяную колонну.
Пузырьки на стенках стакана похожи на слезы сыра.Несомненно, прозрачной вещи присуща силатяготения вниз, как и плотной инертной массе.Даже девять-восемьдесят одна, журча,преломляет себя на манер лучав человеческом мясе.
Только груда белых тарелок выглядит на плите,как упавшая пагода в профиль. И только тевещи чтимы пространством, чьи черты повторимы: розы.Если видишь одну, видишь немедля две:насекомые ползают, в алой жужжа ботве, —пчелы, осы, стрекозы.
Духота. Даже тень на стене, уж на что слаба,повторяет движенье руки, утирающей пот со лба.Запах старого тела острей, чем его очертанья. Трезвостьмысли снижается. Мозг в суповой коститает. И некому навестивзгляда на резкость.
VIIIСохрани на холодные временаэти слова, на времена тревоги!Человек выживает, как фиш на песке: онауползает в кусты и, встав на кривые ноги,уходит, как от пера — строка,в недра материка.
Есть крылатые львы, женогрудые сфинксы. Плюсангелы в белом и нимфы моря.Для того, на чьи плечи ложится грузтемноты, жары и — сказать ли — горя,они разбегающихся милейот брошенных слов нулей.
Даже то пространство, где негде сесть,как звезда в эфире, приходит в ветхость.Но пока существует обувь, естьто, где можно стоять, поверхность,суша. И внемлют ее пескитихой песне трески:
«Время больше пространства. Пространство — вещь.Время же, в сущности, мысль о вещи.Жизнь — форма времени. Карп и лещ —сгустки его. И товар похлеще —сгустки. Включая волну и твердьсуши. Включая смерть.
Иногда в том хаосе, в свалке дней,возникает звук, раздается слово.То ли «любить», то ли просто «эй».Но пока разобрать успеваю, сновавсе сменяется рябью слепых полос,как от твоих волос».
IXЧеловек размышляет о собственной жизни, как ночь о лампе.Мысль выходит в определенный момент за рамкиодного из двух полушарий мозгаи сползает, как одеяло, прочь,обнажая неведомо что, точно локоть; ночь,безусловно, громоздка,
но не столь бесконечна, чтоб точно хватить на оба.Понемногу африка мозга, его европа,азия мозга, а также другие каплив обитаемом море, осью скрипя сухой,обращаются мятой своей щекойк элекрической цапле.
Чу, смотри: Алладин произносит «сезам» — перед ним золотая груда,Цезарь бродит по спящему форуму, кличет Брута,соловей говорит о любви богдыхану в беседке; в кругелампы дева качает ногой колыбель; нагойпапуас отбивает одной ногойна песке буги-вуги.
Духота. Так спросонья озябшим коленом пиная мрак,понимаешь внезапно в постели, что это — брак:что за тридевять с лишним земель повернулось на боктело, с которым давным-давнотолько и общего есть, что дноокеана и навык
наготы. Но при этом — не встать вдвоем.Потому что пока там — светло, в твоемполушарьи темно. Так сказать, одного светилане хватает для двух заурядных тел.То есть глобус склеен, как Бог хотел.И его не хватило.
XОпуская веки, я вижу крайткани и локоть в момент изгиба.Местность, где я нахожусь, есть рай,ибо рай — это место бессилья. Ибоэто одна из таких планет,где перспективы нет.
Тронь своим пальцем конец пера,угол стола: ты увидишь, этовызовет боль. Там, где вещь остра,там и находится рай предмета;рай, достижимый при жизни лишьтем, что вещь не продлишь.
Местность, где я нахожусь, есть пиккак бы горы. Дальше — воздух, Хронос.Сохрани эту речь; ибо рай — тупик.Мыс, вдающийся в море. Конус.Нос железного корабля.Но не крикнуть «Земля!».
Можно сказать лишь, который час.Это сказав, за движеньем стрелкитут остается следить. И глазтонет беззвучно в лице тарелки,ибо часы, чтоб в раю уютне нарушать, не бьют.
То, чего нету, умножь на два:в сумме получишь идею места.Впрочем, поскольку они — слова,цифры тут значат не больше жеста,в воздухе тающего без следа,словно кусочек льда.
XIОт великих вещей остаются слова языка, свободав очертаньях деревьев, цепкие цифры года;также — тело в виду океана в бумажной шляпе.Как хорошее зеркало, тело стоит во тьме:на его лице, у него в уменичего, кроме ряби.
Состоя из любви, грязных снов, страха смерти, праха,осязая хрупкость кости, уязвимость паха,тело служит в виду океана цедящей семякрайней плотью пространства: слезой скулу серебря,человек есть конец самого себяи вдается во Время.
Восточный конец Империи погружается в ночь — по горло.Пара раковин внемлет улиткам его глагола:то есть слышит собственный голос. Эторазвивает связки, но гасит взгляд.Ибо в чистом времени нет преград,порождающих эхо.
Духота. Только если, вздохнувши, лечьна спину, можно направить сухую речьвверх — в направленьи исконно немых губерний.Только мысль о себе и о большой страневас бросает в ночи от стены к стене,на манер колыбельной.
Спи спокойно поэтому. Спи. В этом смысле — спи.Спи, как спят только те, кто сделал свое пи-пи.Страны путают карты, привыкнув к чужим широтам.И не спрашивай, если скрипнет дверь,«Кто там?» — и никогда не верьотвечающим, кто там.
XIIДверь скрипит. На пороге стоит треска.Просит пить, естественно, ради Бога.Не отпустишь прохожего без куска.И дорогу покажешь ему. Дорогаизвивается. Рыба уходит прочь.Но другая, точь-в-точь
как ушедшая, пробует дверь носком.(Меж собой две рыбы, что два стакана).И всю ночь идут они косяком.Но живущий около океаназнает, как спать, приглушив в ушахмерный тресковый шаг.
Спи. Земля не кругла. Онапросто длинна: бугорки, лощины.А длинней земли — океан: волнанабегает порой, как на лоб морщины,на песок. А земли и волны длиннейлишь вереница дней.
И ночей. А дальше — туман густой:рай, где есть ангелы, ад, где черти.Но длинней стократ вереницы тоймысли о жизни и мысль о смерти.Этой последней длинней в сто размысль о Ничто; но глаз
вряд ли проникнет туда, и самзакрывается, чтобы увидеть вещи.Только так — во сне — и дано глазамк вещи привыкнуть. И сны те вещиили зловещи — смотря кто спит.И дверью треска скрипит.
1975Декабрь во Флоренции