Максим Рыльский - Стихотворения и поэмы
Ревуцкий читал нам много хороших стихов и прозы, устраивал чтения «в лицах», — так у нас был прочитан им самим и двумя моими товарищами «Скупой рыцарь» Пушкина. Но наибольшее впечатление производил Ревуцкий, когда собирал нас вокруг рояля и пел украинские и русские народные песни, былины и думы. Это каждый раз превращалось в настоящий праздник — не только для меня, воспринявшего от отца и братьев увлечение народной песней, но и для самых разных по своему характеру моих коллег. Ревуцкий преподавал у нас только один год — в пятом классе…
Во взглядах моих и гимназических моих товарищей была, говоря словами украинского поэта В. Самийленка, «престрашнейшая мешанина». Я, например, считал себя убежденным демократом и будущим революционером, а вместе с тем был большим поклонником не только Достоевского, но даже Мережковского. Однако уже тогда я глубоко, на всю жизнь полюбил Шевченка, Пушкина, Мицкевича — трех моих самых дорогих учителей, а с любовью к народному творчеству я, кажется, и родился. Эта любовь углубилась под влиянием старших братьев — Ивана, очень одаренного музыкально, и Богдана, прекрасного исполнителя украинских песен. Сильнее же всего укрепила в моей душе эту любовь к музыке и песне жизнь в семье Н. В. Лысенка в первые годы учения в гимназии. Сам Лысенко, безупречный рыцарь украинской песни, прекрасный композитор и пианист, остался в моей памяти как очаровательнейший человек.
Позднее жил я на квартире у А. А. Русова, профессора статистики, этнографа и фольклориста, который, между прочим, вместе с Лысенком записывал думы и песни от прославленного кобзаря Остапа Вересая.
У Русова я видел единственный раз в жизни В. Г. Короленка. Короленко весьма картинно и взволнованно рассказывал о свежей тогда в памяти сорочинской трагедии — ужасной расправе статского советника Филонова с Сорочинскими крестьянами Полтавской губернии. Гневное письмо Короленка к Филонову прогремело тогда по всей России, но пулю террориста, убившего Филонова, напрасно связывали с этим письмом: террорист не мог прочитать его (по времени), и автор «Слепого музыканта» все время подчеркивал это. Короленко удивил меня своей высокой простотой и скромностью…
К гимназическим временам относится мое увлечение театром и музыкой, оставшееся на всю жизнь. Я часто, иногда вместе с семьей Лысенка, бывал на симфонических и камерных концертах. В так называемом Купеческом собрании (теперь там находится Украинская государственная филармония) я слышал таких пианистов-композиторов, как Скрябин и Рахманинов. Скрябин как исполнитель не произвел на меня слишком большого впечатления, хотя некоторые, особенно ранние его вещи, с отчетливым влиянием Шопена, взволновали меня сильно. А Рахманинов — тот просто чаровал всех своим полновластным господством над инструментом, своим глубоким, певучим тоном, исключительной выразительностью игры… Держался он на эстраде со спокойным достоинством, без каких-либо внешних, «артистических» эффектов.
Бывал я в русском театре «Соловцов», где незабываемую память по себе оставил актер необычайной тонкости и разносторонности — Степан Кузнецов. Хорошо помню и Неделина в роли Фамусова. Но чаще посещал я украинский театр, с энтузиазмом встречая каждый выход Заньковецкой (тогда уже ослабевшей физически), Садовского, Саксаганского, Федора Левицкого, Марьяненка, Линицкой.
Что касается Саксаганского, то я и поныне считаю его одним из крупнейших артистов нашей эпохи. «Мария, солнце, Саксаганский» — такая строка из одной моей потерянной поэмы вспоминается мне как формула человеческого счастья: любовь, жизнь, искусство.
Знакомство мое с чудесными театрами Москвы — Художественным и Малым — относится уже к более поздним, послеоктябрьским годам. Оно дало мне очень много.
В литературе я некоторое время увлекался французскими и русскими символистами, что, кажется, в значительной мере было данью моде. Впрочем, Александр Блок, трагическим усилием воли вырвавшийся из символистского круга, и до сих пор остается в списке моих любимых поэтов.
Увлечение символизмом, а позднее и «парнасцами», составляет в моей жизни давно пройденный этап, о котором я, кажется, могу теперь говорить уже вполне объективно, как о «безумстве юных лет». Думаю, однако, что ни Верлена, ни Эредиа не следует вычеркивать из памяти человечества.
Велика моя любовь к природе, рыбной ловле и охоте. Ежегодно приезжая на летние каникулы в Романовку, я целыми днями пропадал на тихой, пахучей, поросшей зеленью Унаве, где удил плотву, линей, окуней, щук, а там и карпов… Приедешь, бывало, весной, возьмешь лодку, выплывешь с братом — в погожее, росистое утро — на тихое зеркало весенней воды и самозабвенно ловишь на стрекоз серебристую плотву, красноперок… Когда нападешь на хорошую стайку красноперок, тогда белый гусиный поплавок поминутно плавно, наискосок погружается в воду, — подсекаешь, удилище изгибается дугой, прозрачная волосяная леса даже звенит… И потом, когда вечером ложишься, сладко утомленный, спать, — перед закрытыми глазами все еще маячит белый поплавок, серебристо-синяя вода, гнется удилище, блестит на солнце тугая леска…
Лет пятнадцати я начал бродить с ружьем вдоль нашего пруда, по болотам, лугам, лесам и полям. Стрелок из меня всю жизнь был прескверный, но какие хорошие страницы вписала в мою жизнь охота! Ко мне частенько приезжали погостить мои школьные товарищи, и с каким же увлечением мы охотились! Безумно волновал серебряный свист утиной стаи, внезапный взлет вальдшнепа из желто-багряных кустов, заяц, выскочивший вдруг чуть не из-под самых наших ног и серым мячом покатившийся по полю…
Во время охотничьих и рыболовных странствий я очень подружился с двумя крестьянами — Денисом Каленюком, кумом и другом моих старших братьев, и Родионом Очкуром. Денис Каленюк был поистине прирожденный поэт (влюбленный, между прочим, в запахи, — целыми часами он мог недвижно сидеть в лодке и нюхать, как пахнут водяные травы), певун, чья песня так чудесно прорезала утреннюю или вечернюю тишину Унавы, настоящий рыболов-артист, охотник, сельский донжуан и очень милый, великодушный и благородный человек. Малограмотный, он, однако, охотно читал и особенно любил приключенческие романы Жаколио, — даже одну яму в лесу, где весною буйно цвели фиалки, называл вместе с моими братьями «разбойничьей пещерой». Много занятного рассказывал он мне о повадках рыб, о нравах птиц, — наблюдательность у него была изумительная!
Родион Очкур, сельский сапожник, самоучка-скрипач, чудесный жнец, любитель рюмочки и веселого за нею разговора, он больше всего любил, однако, удочку и ружье, и именно на этом мы сблизились с ним. Несколько лет он пробыл в Сибири, переселившись туда как один из беднейших крестьян Романовки, но вернулся в свою убогую хату, сбежав, как сам говорил, от «мошкары» — от мошек и комаров, которые и в самом деле являются настоящим бичом тамошних людей и скотины… Правда, по Романовке ходили толки, будто кто-то перехватил письмо Родиона Васильевича из Сибири к одной довольно привлекательной и очень легкомысленной романовской молодице, в котором он в нежно-неуклюжих выражениях писал о своей любви к ней, — высказывалось предположение, будто именно тоска по этой молодице и потянула беднягу обратно в свое село…
Интересный был человек Родион Васильевич, неутомимый рассказчик и неисправимый фантаст Как затейливо и задорно играл он на свадьбах на своей немудрящей скрипочке!
Собственно, эти два человека — Родион Очкур и Денис Каленюк — научили меня больше, чем кто-либо другой, любить необычайную талантливость нашего прекрасного народа.
Будучи в четвертом классе, я начал печатать свои стихи, а в 1910 году вышла в свет первая моя книжечка — «На белых островах». С этой поры я начал считать себя настоящим литератором…
Я писал раньше, что ни 1905 год, когда я, правда, был еще ребенком, ни годы реакции, ни постоянное пребывание среди сельской бедноты, ни книги, ни приятели не помогли мне выработать твердое социально-политическое мировоззрение. Еще более странно, что не сделали этого и мрачные годы империалистической войны, на которые выпадает мое студенчество и о которых, как вообще о позднейшей моей жизни, когда-нибудь я расскажу прозой, а в основном рассказал уже с доступной человеку искренностью книгами своих стихов. Я, правда, не только твердо осознал уже в те времена, но и остро, сердцем почувствовал социальную несправедливость тогдашнего строя, но не видел и не умел найти выход из такого положения.
А дальше — и занятия в Киевском университете (сначала на медицинском, потом на историко-филологическом факультете), и февраль 1917 года, и обманчивое марево «бескровной революции», и неясные порывы, надежды и мечты, и великий, суровый Октябрь, и учительство в сельской, а потом в городской школе, и литературная работа со взлетами и падениями, и писательские споры… А над всем этим — умная и строгая школа жизни и голоса великих учителей — народа, партии, Ленина… Эта школа, эти голоса сделали меня тем, кем я являюсь теперь: литератором, который считает себя прежде всего слугой народа, человеком, который в дни великой священной борьбы с гитлеровскими зверями вступил в ряды Коммунистической партии, дав твердый обет — оправдать своей работой звание коммуниста.