Миражи искусства - Антон Юртовой
– Ну вот, – сказал он, – теперь я знаком с вами со всеми. – И, подтянув к себе от топчанного изголовья вещевой узел, достал из него внушительную хлебную краюху, а следом ещё и кусок сахара. Все получили поровну и жадно уминали угощение. Себе Веналий ничего не взял.
– Больше нет, – смущённо проговорил он, когда мы быстро закончили и было ясно, что нам, измокшим, этого слишком мало.
– Может, в другой раз… – сказал он угрюмо и как бы про себя. Он, должно быть, чувствовал себя неловко. Мы все помолчали.
Дождь продолжался. Он дробливо и настойчиво ронял себя на палатку; в одном ритме с его падением по скатам и стенкам, шурша, бурливо устремлялись книзу тяжёлые стоки. Тянуло в сон. И тут Веналий спросил меня:
– Хочешь посмотреть?
С возвышения, сбоку от топчана он снял брезентовое покрывало и, достав от пола лист бумаги с написанным на нём сюжетом, протянул его мне.
– Только откинь полог.
Когда стало светлее, я увидел на листе и узнал себя, а рядом Веналия и лошадей. Сюжет передавал сцену и атмосферу незабываемого.
Для меня это было так неожиданно и так сладко, что я впал в какое-то спорадическое, горячечное волнение. Я почувствовал капли пота у себя на лбу и на лице и не мог сообразить, что же мне следовало делать дальше. О том, каково произведение в его существе, что бы я о нём мог заметить вслух, даже мысли не шевельнулось.
– Вот это да! – громко и торжественно вскрикнул сидевший подле меня один из дружков.
Все в момент задвигались, торопясь увидеть листок. К шуму от накрывавшего палатку дождя и от рыканий грома прибавился возбуждённый говорок ребят. Их восхищённые взгляды перебрасывались то на изображение, то на меня. В говорке отчётливо выражались торопливая искренняя зависть и удивление.
Состояние возвышенности охватило меня. Оказаться в центре общего внимания в такой необычной обстановке значило сильно вырасти в глазах мальчишек. Веналий, зная, конечно, о моей стушёванности и, наверное, желая, чтобы совместное воодушевление пока не иссякало, роздал нам ещё несколько листков из своего хранилища. Это подействовало наподобие того, как в горящий костёр подбрасывают сушняк. Листки быстро перемещались из рук в руки.
Говорили уже громко и все вместе. Только голос снаружи напомнил нам, где мы и почему здесь находимся. Кто-то кого-то звал. Дождь, оказалось, уже перестал. Мы выбрались из палатки и, прощаясь с художником, заторопились удалиться.
– Погоди малость, – сказал он мне. – Когда ещё придёшь?
– Не знаю.
– Ну, как появишься, подойди сразу.
Не говоря больше ни слова, Веналий зашагал от нас.
«Толковый дядька», – к такому общему мнению свелось обсуждение подробностей визита к нему, которое мальчишки затеяли едва отойдя от лагеря заготовщиков и оживлённо продолжали на всём пути домой, в село. То и дело тормошили меня, невольного закопёрщика. Спрашивали. Например, о том, почему я не выпросил картинку со своей физиономией. Настаивали на пояснениях.
А что я мог добавить? Да и главное было теперь для меня в другом.
Зачем я Веналию понадобился?
Я навестил его через два дня.
Время было послеобеденное. Погода стояла пасмурная, сырая, душная. Заготовщики приостановили работы. Я нашёл Веналия в палатке. Он лежал на топчане и разговаривал с человеком, очевидно, товарищем по жилью, сидевшим на таком же намосте у другой продолговатой палаточной стенки. Увидев меня, быстро поднялся.
– Вот хорошо, – быстро проговорил он, когда я поздоровался с ним. – Я как раз немного свободен; сейчас, пока погодка исправляется, и займёмся, – и уже доставал из-под брезента, из хранилища, бумажный листок и другие принадлежности, нужные для устройства сеанса живописи. – Уйдём подальше. Уединимся. Хочу нарисовать тебя. А ты попозируешь…
Из этого следовало, что с прежним сюжетом дела теперь не будет и что речь шла о новой вещи.
В той стороне, откуда я пришёл, на склоне, Веналий выбрал небольшое возвышение, усадил меня на нём, обошёл его почти вкруговую, приближаясь к нему или отступая, и только обозначив «точку» для себя, по склону пониже, принялся устраивать там подставку. Когда всё было готово, он сказал:
– Смотри во-он туда, в сторону озера. Постарайся не двигаться, но говорить и спрашивать – пожалуйста, – и начал работу.
Сеанс продолжался больше двух часов. За это время художник несколько раз поправлял меня, обращая внимание на то, что я забываю, куда смотрю, немного отклоняюсь от первоначального положения, неровно задумываюсь.
– В такой позе лучше, чтобы задумчивость удерживалась на лице как бы сама собой, без твоих усилий, – понимаешь? – говорил он между тем вроде как мне и одновременно как бы для самого себя или даже для кого-то постороннего. – А в общем, – не меняя тона, продолжал он, – если думаешь, то это всегда хорошо, но хорошо, когда думаешь правильно, верно. Как и во всём, тут, брат, нужно немалое искусство. А то ведь иные считают, что думать умеют, а не умеют. И думают не о том и не так, как надо бы. У тебя с этим, можно сказать, проще. Каждая чёрточка в лице выделена худобой. Сейчас не ты один такой худющий. Но умеющих думать мало. Твоя худоба сочетается с движением мысли, и это только твоё, что очень важно. Я не смогу передать, насколько твоё лицо неповторимо, не та выучка. С тебя бы настоящему, большому художнику портрет писать…
Веналий говорил, не повышая голоса, медленно и старательно расставляя слова, словно остерегаясь ошибиться, выразиться не так, неточно.
Я выслушал несколько подобных монологов. Это было комментированием того, что происходило у меня на глазах и что требовало немедленного осмысливания, отклика моей души. Воспринимать услышанное мне бы следовало, конечно, как назидание или как урок, что не могло не пойти мне только на пользу; но тогда я в этом как будто ещё и не нуждался: гораздо больше меня озадачивало моё внутреннее состояние, впервые сильно задетое и разбереденное прикосновением к искусству и непосредственным участием в нём.
Его сила, начав захватывать меня, действовала неотразимо и утягивала всё дальше в неосязаемые и необъятные сферы. Там реальное хотя и не теряло своей сущности, но постоянно изменялось, преобразуясь в разные формы и вырастая в объёме.
В итоге нарождались и плавали в сознании образы, условное, которое существовало уже как бы само по себе и совершенно свободно, бесконечно превосходя по мощи реальное, подавляя, но не перечёркивая его. И было в высшей степени любопытно обнаруживать эту неохватную стихию свободы: поддаваясь её воздействию, чей-то урок или назидание можно было с лёгкостью относить к себе, а можно было