Сергей Соловьев - Собрание Стихотворений
1) внутренняя рифма:
Огороды огибая,
Холмы кругом оплетя,
Золотая, голубая,
Ты смеешься, как дитя.
2) аллитерация + внутренняя рифма:
В этом кротком позлащенье
В вещем шорохе листвы,
Извещенье возвращенья
Жаркой майской синевы.
Относительно рифмы я уже сделал основное возражение, остаются частности. Если Вы должны осудить рифмы, где одному н «соответствуют два», то кстати должны Вы осудить и гениальную строфу Вашего стихотворений:
Вспомни, вспомни луг зеленый, –
Радость песен, радость пляск.
Вспомни в ночи потаенный,
Сладко жгучий ужас ласк.
Если же Вы осудите те рифмы, где мягкое окончание рифмует с твердым, как напр.: «примирись — Парис», «зажглись — Симонс», то я Вам напомню Пушкинские рифмы: «зажглись-Дафнис», «вознеслись — кипарис». Неужели же в стихотворении «Таврическая звезда» есть рифма, заслуживающая, «осуждению)? В заключение всего изложенного я считаю себя вправе утверждать, что если и справедливо Ваше мнение: «“Цветы и ладан” — не есть книга поэзии», то Ваша попытка обосновать это мнение на объективных данных не может быть признана удачной.
Г. БЛОК О ЗЕМЛЕДЕЛАХ, ДОЛГОБОРОДЫХ АРИЙЦАХ, ПАРЕ ПИВА, ОБО МНЕ И О МНОГОМ ДРУГОМ[245]
В шестом номере «Золотого Руна» за 1907 год г. Блок, разбирая новые стихотворные сборники, высказал свое собственное поэтическое credo. Сличая некоторые места из VI-й главы, где Блок разбирает мою книгу «Цветы и ладан», с некоторыми местами из 1-й главы, где Блок излагает свои общие мысли о поэзии, я усмотрел между этими местами несомненную связь. Единство им придает равная степень озлобления, доводящая критика, обыкновенно весьма кроткого и нежного, до брани дурного тона, до восклицаний вроде: «Ему я посылаю мое презрение от лица проклятой и светлой лирики. Так я хочу».
Против «так я хочу» полемика невозможна. Доказательство можно опровергнуть доказательством, но «так я хочу», пощечина, плевок — неопровержимы, и Блок занял воистину неприступную позицию. Также я ничего не могу возразить против того, что «в тысячах окон качается ситцевая занавеска», против того, что «румяный академик в холщовом сюртучке склоняет седины над грудой непереплетенных книг», против того, что «бесстрашный и искушенный мыслитель, ученый, общественный деятель — питаются плодоносными токами лирической стихии». Всё это хотя чрезмерно торжественно и витиевато, но, по крайней мере, правдоподобно; но, к сожалению, Блок не ограничивается этими интересными наблюдениями и на двух страницах решает вопросы религии, эстетики, общественности и многие другие, причем от его решения побледнел бы самый румяный академик и самый бесстрашный ученый устрашился бы «плодоносных токов лирической стихии», грозящих затопить все груды книг, не только «непереплетенных», но и переплетенных.
Г. Блок слыхал о христианстве. В своей автобиографии он сообщил, что учился на филологическом факультете. О христианстве писали Мережковский, Вячеслав Иванов, Андрей Белый. Но автор «Балаганчика» расправился с христианством очень скоро, всего на пяти строчках: «но есть легенда, воспламеняющая сердца. Она — как проклятое логово, залегающее в полях, в горах и в лесах; и христиане-арийцы, долгобородые и мирные, обходят его, крестясь. Они правы. Здесь нечего делать мирной душе, ее “место свято”, а это место, — “проклятое”». Где ты, румяный академик? Приди и скажи: «почему, г. Блок, именуете Вы долгобородыми арийцев, т. е., напр., немцев, англичан, французов? и можно ли говорить “христиане-арийцы”, когда всё греко-римское язычество создано арийцами и когда христианство выросло на семитической почве и сам Христос был семитом? И неужели же Гёте, Шекспир, Лейбниц — несомненные арийцы — не заслуживают от Вас ничего, кроме презрения? Потрудитесь обосновать Вашу явно семитическую тенденцию». Итак, арийцам — не место в «проклятом логове», где засел «лирик». Блок торжественно предостерегает приближающихся к этому логову: «люди, берегитесь, не подходите к лирику». Но, вопреки всем ожиданиям, несмотря на ужасные угрозы, прямо выписанные из устарелой романтики и только слегка позолоченные дешевым модернизмом, как: «В ваших руках засверкают тонкие орудия убийства, и в окне вашем лунной ночью закачается тень убийцы. И ваши жены отвергнут вас и, как проклятые жрицы древних религий, пожелают холодных ласк трепетной и кольчатой змеи» (о!), «люди» осмелились и подошли, они «приходят и берут». Что же они берут? На это г. Блок отвечает фантазиями, которые, в свою очередь, ужаснут «бесстрашного общественного деятеля». Оказывается, что «на просторных полях русских мужики, бороздя землю плугами, поют великую песню — “Коробейников” Некрасова». Где видел г. Блок, чтобы мужики пели «Коробейников», «бороздя землю плугами»? Нет, г. Блок, если б Вы наблюдали мужиков не из Вашего кабинета, как добрый помещик старого времени, то Вы узнали бы, что мужику не до Ваших «плодоносных токов лирической стихии», когда он, ругая тощую лошаденку и обливаясь потом, пашет землю. Если он и будет петь Ваших «Коробейников», то в праздник, а коли он — мужик дельный, то предпочтет в свободный вечер почитать газетку, да поговорить с умным человеком о последнем заседании Государственной Думы, или о чем другом, что считает важнее «сладкого бича ритмов». Ох, довольно уж он испытал «сладость» всяких бичей!
Не более утешает и другая бытовая сценка, рассказанная г. Блоком: «Над извилинами русской реки рабочие, обновляющие старый храм с замшенной папертью, — поют “солнце всходит и заходит” Горького». Если эта сцена и правдоподобнее первой, то всё же г. Блок совершенно напрасно радуется тому, что обновление храма производится не с соответствующими религиозными помыслами, а под напев пошлой революционной песни, по существу антихудожественной и, во всяком случае, не народной.
Далее г. Блок посылает презрение от лица «проклятой и светлой лирики» тому, кто «умеет слушать и умеет обратить шумный водопад лирики на колесо, которое движет тяжкие и живые жернова, знает, что всё стихийное и великое (?) от века благодетельно и ужасно вместе, знает это и не хочет признаться… Он не задержит стихии. Он будет только маячить над ней, бросая свою уродливую тень на блистательную пену низвергающейся воды, бессильно стараясь перекричать грохот водопада. В облике его мы увидим только искусителя, возмущающего непорочный бег реки». Где подглядел г. Блок своего «искусителя», догадаться трудно. Для нас же несомненно, что тот, кто «не хочет признаться в чем-то» и еще стремится перекричать грохот водопада стихийной жизни, представляет комическую фигуру. Но несомненно и то, что стихийная жизнь, как бы она ни была благодетельна, с лирикой ничего общего не имеет и в ней не нуждается. И если никакой крик не заглушит грохота стихийного водопада (который г. Блок назвал бы «миром явлений», если бы, вместо того, чтобы похлопать по плечу «румяного академика», хоть немного бы почитал из его книг и еще не гнался бы за дешевым модернизмом), то единственный звук, заглушающий грохот мира явлений, есть звук лиры, гармония песни, лирика. Если г. Блока интересует вопрос об отношении искусства к стихийной жизни, мы посоветуем ему прочесть III-ю часть сочинения Шопенгауэра «Мир как воля и представление» и представить свои возражения. Только едва ли идею единства лирики и стихийной жизни можно обосновать на чем-нибудь, кроме «ситцевой занавески, качающейся в тысячах окон». Впрочем, не будем решать вопрос заранее и подождем философской аргументации г. Блока.
Не более доказательно заявление Блока: «умеющий услышать (голоса стихий?) и не погибнуть — пусть скажет проклятие всякой лирике; он будет прав, ибо он знает, где его сила и где бессилие». По рецепту г. Блока, Гёте и Пушкин неизбежно должны были сказать проклятие всякой лирике, ибо они слышали голоса стихий острее и тоньше всех лириков, и, однако, как бы посмотрел Веймарский старец на российского декадента, заявившего ему, что он «погиб», если он лирик!
Расправившись со всеми арийцами, христианами, непогибшими лириками, г. Блок принимает себе «в сердце»… Савонароллу. Кланяйся, монах! Г. Блок прямо заявляет о своем великодушии к тебе: «вот ему — хлеб, вода и рубище от наших щедрот». Отсюда видно, что «проклятый лирик» действует «не без расчетца» и бедному флорентийцу не много перепадет от его «щедрости». Наконец, г. Блок бросает стрелу в «мещан». «Не умеющий слушать, тот мещанин, который оглушен золотухой и бледен от ежедневной работы из-под палки, — вот ему его мещанский обед и мещанская постель. Ему трудно живется, и мы не хотим презирать его: он не виноват в том, что похлебка ему милее золотых снов, что печной горшок дороже звуков сладких и молитв». Аристократизм лорда Байрона не к лицу г. Блоку. Истинный аристократизм — благороден. Байрон в значительной мере в силу своего аристократизма являлся защитником угнетенных и бичом тирании. Глумиться над бедным тружеником за то, что он «оглушен золотухой и бледен от ежедневной работы», снисходительно заявлять, что «мы не хотим презирать его», — как всё это аристократично] Нет, г. Блок, хоть Вы однажды на страницах того же «Золотого Руна» и обругали графа Алексея Толстого «аристократом, мягкотелым и сантиментальным», но, право, Вам не мешало бы почаще бывать в настоящем аристократическом обществе, хотя бы для того, чтобы осторожнее судить о «мещанах»!